Он слегка нахмурился, увидев, что на постель пациента Икс присел молодой длинноволосый врач (эти терапевты скоро мне тут на голову сядут!) и щупает пульс у неподвижного тела. Миловидная сестра (тоже не из нашего отделения), видимо, новенькая, не сводит глаз с пышной шевелюры ассистента.
Хирург хотел оказать что-то не слишком любезное, но ассистент, который еще не видел его, поднял голову:
— Пульс не прощупывается. Поставьте здесь ширму, сестра.
Вспомним прежде всего происшествие, которое дает нам повод вернуться к ряду предыдущих событий. Чтобы реконструировать эту историю, волей-неволей приходится начать с конца.
Жарким ветреным днем разбился самолет. Пилот сгорел заживо, пассажир смертельно ранен и не приходит в сознание. Невольно представляешь себе, как окрестные жители сбегаются к горящим обломкам. Они возбуждены, как всякие очевидцы катастрофы, они замирают от ужаса и наперебой советуют, что предпринять, но никто не отваживается поднять бесчувственное тело, всех парализовали страх и физическое отвращение. Потом прибегают полицейские, и в общей сумятице возникает какое-то подобие порядка. Полицейские кричат на людей, одному велят сделать то, другому другое. Любопытно, что люди внешне неохотно, но с внутренним облегчением послушно выполняют эти распоряжения. Они бегут за пожарными, за доктором, вызывают машину „скорой помощи“. Тем временем полицейские записывают свидетелей, а собравшиеся почтительно молчат и переминаются с ноги на ногу — ведь они присутствуют при официальной процедуре. Мне никогда не приходилось быть очевидцем такой катастрофы, но я захвачен ею, я тоже один из зрителей, я тоже со всех ног, запыхавшись, бегу по меже, торопясь поглядеть, что случилось, но стараюсь не затоптать посевы (ведь я сельский житель). Я тоже ужасаюсь и даю советы, высказываю мнение, что летчик, наверно, не выключил мотора и надо, мол, было гасить песком… Все эти подробности я выдумал совсем бескорыстно и зря, потому что они не нужны мне ни для этого, ни для какого-либо другого сюжета, и я даже не смогу похвалиться знакомым, что был свидетелем крупной катастрофы. У вас, доктор, нет ни капли фантазии. Вы сказали только „бедняга“, и этим вопрос был для вас исчерпан (помимо вашей чисто врачебной функции). Какая простая и правильная реакция! А я хватаюсь за страшные и мучительные подробности, расписываю их самому себе. Мне часто бывает стыдно, когда я вижу, как люди просто и по-человечески реагируют на разные жизненные события, которые для меня — лишь повод дать волю своей сумасбродной фантазии. Не знаю, что это у меня такое: непоседливая игра воображения или, наоборот, своеобразная и упрямая дотошность… Но, возвращаясь к нашему случаю, скажу, что я разукрасил это смертельное падение столькими гнетущими и невероятными подробностями, что теперь в стыде и раскаянии готов отказаться от всех внешних деталей и изобразить аварию самолета как падение архангела с перебитыми крыльями. Для вас все это проще, — вы скажете: „Бедняга“, — и словно осените крестным знамением место происшествия.
Мой рассказ, возможно, кажется вам несколько сбивчивым. Фантазия сама по себе, по-видимому, аморальна и жестока, как ребенок: она увлекается ужасным и смешным. Как часто вел я своих вымышленных героев путями страдания и унижения лишь для того, чтобы острее жалеть их. Таковы мы, создатели вымысла: для того, чтобы прославить своего героя или воздать ему должное, мы прежде обрекаем его на тяжелый удел, возлагаем на его плечи безмерное бремя страданий и борьбы. Но разве не в этом смысл жизни? Если человек хочет доказать, что прожил жизнь не зря, он покачает головой и скажет: „Да, много мне довелось пережить!“ Так вот, доктор, давайте разделим обязанности, вы будете из любви к человеку и по призванию врачевать его недуги и исправлять физические недостатки. А я из любви к человеку и тоже по призванию буду награждать его лишениями и конфликтами и вкладывать персты в его раны, хоть у меня и нет целительного бальзама. Вы погладите шов, который отлично сросся, а я с трепетом измерю глубину раны, но в конце концов, может быть, окажется, что и я умеряю страдания, рассказывая, как они мучительны.
Итак, я стараюсь оправдать литературу за ее пристрастие к трагедии и к насмешке. Ведь и то и другое — это окольные пути, изобретенные фантазией для того, чтобы своими средствами, своими нереальными путями создавать иллюзию реальности. Действительность сама по себе не трагична и не смешна; она слишком серьезна и бесконечна, чтобы быть смешной или трагичной. Сочувствие и смех — это только наш отклик на события, происходящие вне нас. Вызовите любым способом в читателе такой отклик — и вы создадите у него впечатление, что вне нас произошло нечто подлинное; вымысел выглядит тем подлиннее, чем сильнее искусственно созданный им эмоциональный резонанс. Господи боже, каких только трюков и фокусов не изобретаем мы, творцы вымысла, для того чтобы покрепче встряхнуть очерствевшую читательскую душу!
Милый доктор, в вашей жизни серьезного и добросовестного врача остается не много места для сочувствия и смеха. Вы не будете с содроганием глядеть на человека, обливающегося кровью, вы сотрете кровь и окажете необходимую помощь. Вы не станете потешаться над смешным видом человека, облитого соусом, а, наоборот, посоветуете ему вытереться; в результате смолкнет хохот окружающих и инцидент будет исчерпан. Ну, а мы, писатели, придумываем происшествия, которых вы не можете отменить, в которые не можете практически вмешаться. Они непоправимы и неизменны, как история. Поэтому отбросьте книгу или отдайтесь во власть чувств, которыми она проникнута, и ищите за ними действительность, отвечающую этим чувствам.
А вот вам профессиональный вывод из сказанного: вступив на путь вымысла, я избираю события незаурядные, потрясающие. Я оцениваю фантазию, как мясник тушу: сенсация должна быть тучной, упитанной. Вот, например, авария самолета и гибель человека — ужас и сумятица, мимо которых нельзя пройти равнодушно. Боже, какой безнадежный хаос! Что делать с этими поломанными крыльями и упорами, как собрать и скрепить их, чтобы самолет взлетел хоть еще раз, подобно бумажному змею на веревке, конец которой у меня в руке? На все это можно только глядеть, затаив дыхание от страха, или вздохнуть и сказать серьезно и сочувственно, как сказал один порядочный человек: „Бедняга!“
О фантазии говорят, что она блуждает. Может быть, иной раз это и так (только не в художественной литературе), но гораздо чаще фантазия бежит, чуткая и внимательная, словно охотничий пес, вынюхивая свежий след. Она сопит от усердия, рвется с поводка и тянет нас то туда, то сюда. Вы охотник и знаете, что собака, идущая по следу, как бы ни был извилист ее путь, не блуждает, а держится его упорно и настойчиво. Должен вам сказать, что правильно натренированная фантазия не имеет ничего общего с неопределенным мечтательством. Она работает, и притом весьма ревностно и целеустремленно. Правда, иной раз ей приходится остановиться или бежать зигзагами, но лишь затем, чтобы убедиться, что это не то направление, которое ей нужно. Куда ты спешишь, неугомонная собачка, за чем гонишься, где твоя цель? Цель? Какая цель? Я бегу за кем-то живым и еще не знаю, где его настигну.
Поверьте мне, писать роман — занятие, больше похожее на охоту, чем, например, на постройку храма по готовым чертежам. До самого последнего момента нас подстерегают сюрпризы — мы попадаем в самые неожиданные места, но лишь потому, что в упоении неуклонно идем по горячему следу. Преследуя белого оленя, мы почти случайно, мимоходом открываем новые страны. Творчество — это приключение; и больше я не буду расхваливать это занятие, — довольно! Заблудиться невозможно, пока мы точно придерживаемся следа. Куда бы мы по нему ни шли — хоть на Стеклянную гору или за огненным хвостом метеора, — направление избрано правильное, и, слава богу, мы не сбились с пути. Стоит ли говорить здесь о том, как худо писателю, если он собьется с пути; умолчим о недостойных и беспомощных попытках двигаться дальше, о бесславном возвращении, когда фантазия, как усталый и пристыженный пес, плетется за нами следом, вместо того чтобы бежать впереди…