Юрай прищурился. Корчмарь отворачивается и переставляет стаканы на стойке.
А что ты, Пьоса, прячешь глаза? Окликнуть тебя, что ли? Так-то вот, Андрей Пьоса. За восемь лет отвык человек разговаривать, язык не поворачивается. А ведь даже конь и корова любят, чтобы с ними поговорили. Правда, Полана всегда молчалива, а восемь лет разлуки не сделают человека общительнее, одиночество болтать не научит. Я и сам не знаю, как начать: она не спрашивает — я молчу, она молчит — и мне спрашивать не хочется… Эх, чего там, Штепан — хороший работник, ну и поговорит за хозяйку. А хозяйка, что ж, продала поле, купила землю в степи, вот тебе и все…
Гордубал пьет водку и покачивает головой. Жжет, чертово зелье! Однако ж человек ко всему привыкает. Штепан, кажется, парень хороший, разбирается в лошадях и Гафию любит. Ну а Полана — та привыкнет, и все пойдет честь честью. Эх, Пьоса! А что, на твою жену тоже иной раз находит? Ты ее поколотишь, и все тут. А Полана — словно дворянка, вот оно как, Андрей. Умная, работящая, чистая — слава тебе, господи! Странная, это правда. Зато походка у нее какая, братец! Другой такой ни у одной бабы в деревне нет. Не ладится у меня с ней, дружище. Эх, ворваться бы мне вихрем в дом, закружить ее, чтоб дух захватило. Вот как надо бы, Андрей. А у меня, понимаешь, не вышло. Перепугалась она, оробела, точно я с того света прибыл. И Гафия тоже вроде как испугалась. И ты, Андрей. Однако ж приехал я, ничего не поделаешь. Не сломался лед сразу, так растает помаленьку. За твое здоровье. Андрей!
Андрей Пьоса, по прозвищу Гусар, поднимается и идет к дверям, будто и не видал Гордубала. В дверях он оборачивается и бросает хрипло:
— С приездом, Юрай!
Чудак ты, Гусар! И почему бы тебе не подсесть ко мне за стол? Не думай, что я вернулся нищим, найдется у меня несколько добрых сотен долларов, про них еще и Полане не сказано. Однако же узнал меня Пьоса! Так оно все и наладится помаленьку.
Гордубал развеселился.
— Эй, хозяин, налей-ка мне еще стопочку!
Двери распахиваются, в трактир, точно весеннее половодье, врывается какой-то молодчик. Да ведь это Василь Герич! Василь! Друг закадычный! Завидел Юрая и сразу к столу. Василь! Юрай! Колюч дружеский поцелуй и смердит табаком, однако ж радость какая!
— Здорово, Василь!
— Здравствуй, Юрай, — озабоченно произносит Василь, — как это ты вернулся?
— Да неужто мне там до самой смерти жить, глупая твоя голова? — смеется Гордубал.
— Ну, — мямлит Герич уклончиво, — не сладко сейчас живется в деревне… Жив, здоров — так и слава богу.
Чудной ты, Василь! Сел на краешек скамейки и спешишь поскорее опрокинуть стопку.
— Что нового?
— Да вот на той неделе, после пасхи, старый Кекерчук помер, упокой, господи, душу его! А прошлым воскресеньем молодой Гороленко обвенчался с Михальчуковой дочкой. Летом черт нам ящур наслал… Да, Юрай, старостой меня выбрали. Наверно, назло. Начальство я теперь.
Разговор обрывается. Василь не знает, о чем еще рассказать, потом поднимается и сует Юраю руку:
— Помогай тебе бог, Юрай. Мне пора.
Юрай усмехается и вертит стопку отяжелевшими пальцами. Не тот Василь, что был прежде! Ах, владыка небесный, как Василь пил — окна звенели! Однако же вошел и поцеловал сразу — вот это товарищ! «Помогай тебе бог, Юрай». Да на лбу у меня написано, что ли, как мне не повезло дома? Ну, не повезло, так еще повезет, все образуется. Полегоньку, потихоньку, глядь, и стану своим в доме. Денежки у меня есть, Василь. Я и поле могу купить, и коров, сколько вздумается, хоть целую дюжину. Погоню их на выпас, на самый Воловий Хребет. А вечером зазвонят двенадцать колокольцев, и Полана побежит к воротам, словно девушка…
В трактире тихо, хозяин дремлет за стойкой. Что ж, человеку полезно одиночество. Голова кружится, кругом идет, от этого, милый, в ней лучше укладываются мысли. Пора домой. Двинусь-ка я потихоньку, полегоньку, медленно, шаг за шагом, как возвращается стадо. А что, если примчаться домой, как лихая запряжка, ворваться вихрем во двор, чтоб искры посыпались, выпрямиться, горделиво поднимая вожжи, и спрыгнуть — вот он я, Полана! Теперь уж не выпущу тебя! Подниму высоко, отнесу в дом на руках, обниму — дух захватит. Какая ты мягкая, Подана. Восемь лет, восемь лет думал я о жене и теперь вот иду к ней…
Гордубал стискивает зубы, — на лице перекатываются желваки. «Эй, кони лихие, эй! Пусть нас слышит Полана, пусть дрогнет от испуга и радости, пусть знает — муж вернулся!»
Пьяный идет Гордубал домой. А кругом лунная ночь. Захмелел, потому что отвык от водки, отвык от таких мыслей, потому что идет к жене. Что ты хмуришься, месяц? Я ли не иду тихо, я ли не иду так легко, что и росинка с травы не упадет? Эге, собаки-то как разбрехались в деревне — идет, мол, Юрай Гордубал, вернулся после восьмилетней разлуки, ишь как руки расставил, не терпится ему обнять жену. Вот ты и у меня в руках, Полана, да все мало мне, хочется чувствовать тебя коленями, и губами, сжимать пальцами… Полана, Полана!.. Что хмуришься, месяц? Да, я пьян, потому что пил для смелости, потому что хочу ворваться в дом, зажмурить глаза, взмахнуть руками — вот и я, Полана, я всюду, где твои руки, твои ноги, твои губы… Какая же ты большая, ладная, как хорошо обнимать тебя…
Идет Гордубал лунной ночью и дрожит всем телом. Не окликну, не скажу ни слова, не смущу ее покоя. Войду тихо, тихо. Вон та светлая тень — это ты… Не называй меня по имени, это я. Ничто не шелохнется, так бережно я обниму тебя, не нарушу лунного покоя, не скажу ни слова, не дохну… Ах, Полана, станет так тихо, что будет слышно, как падают звезды.
Нет, нет, не там светит месяц, не на нас он хмурится. Светит он над черным лесом, а у нас дома темно, у нас дома одна темнота дышит. Пошаришь руками и найдешь жену. Спит она или не спит — не видать, но все здесь полно ею. Она тихо смеется и подвигается, чтобы и ты мог лечь. Но разве хватит места для такого верзилы, придется ему втиснуться в ее объятия. А она шепчет тебе что-то на ухо, ты и сам не поймешь, что — ведь слова холодны, но горяч приглушенный шепот; и еще гуще становится тьма, она такая густая и плотная, что к ней можно прикоснуться, и это уже не тьма, а жена, ее волосы и ее плечи, ее прерывистое дыхание у твоего лица. «Ах, Полана, — шепчет Гордубал, — По-ла-на!»
Тихо отворяет он калитку и вздрагивает. На крыльце в лунном свете сидит Полана и ждет.
— Полана, — бормочет Гордубал, и сердце у него замирает, — почему ты не спишь?
Полана дрожит от холода.
— Жду тебя. Я хотела спросить: летом мы получили за двух лошадей семь тысяч, так как… что ты думаешь…
— Ах, вот оно что, — отзывается Гордубал нерешительно, — ну, ладно, мы завтра потолкуем.
— Нет, сейчас, — упорствует Полана, — для того я и ждала тебя. Не хочу я больше ходить за коровами… и работать в поле… не хочу!
— Ну, и не будешь, — говорит Гордубал, уставясь на ее руки, белеющие в лунном свете. — Теперь я здесь. Я буду работать.
— А Штепан?
Юран молча вздыхает. К чему сейчас рассуждать об этом?
— Ну, — ворчит он, — на двоих у нас работы не хватит.
— А как же лошади? — быстро возражает Полана. — За ними кто-то должен ходить. Ты ведь не умеешь…
— Верно, — соглашается Гордубал, — ну, да там видно будет.
— Я хочу знать сейчас, — твердит Полана, сжимая кулаки.
Ишь ты какая быстрая!
— Как хочешь, Полана, как хочешь, — слышит Гордубал свой голос. — Пусть останется Штепан, голубушка. Я с деньгами приехал, все для тебя сделаю.
— Штепан умеет ходить за лошадьми, — говорит Полана, — такого не скоро найдешь. Он пять лет у меня служит. — Она встает, странная и бледная в лунном свете. — Покойной ночи, Юрай. Иди потише, Гафия спит.
— А ты? Ты к-куда? — спрашивает пораженный Гордубал.
— На чердак, спать. Ты хозяин, тебе в избе спать. — В выражении ее лица мелькает что-то упрямое, злое. — Штепан спит в конюшне.
Недвижно сидит Гордубал на крыльце и смотрит в лунную ночь. Так, так. Голова совсем не варит, как деревянная. Что-то засело в мозгу, не дает покоя. «Ты хозяин, тебе в избе спать». Так, так.