Деникину надлежало следить за внутренним порядком в помещении одиннадцати квартирующих с ним человек. А самое неприятное — заполнять месячную отчетность с графой: «Уличенные в разговоре на польском языке».
Антон Деникин всегда чувствовал себя русским не по принадлежности к Российской империи, а по духу. Став реалистом и по училищу, он вел себя среди подавляющего коллектива польских учеников, пожалуй, так же, как его мама, демонстрировавшая свою «природность» в их семье. Только Антон подчеркивал в училище «русака». Как и дома с «интернациональными» родителями, он разговаривал с поляками по-польски, а с русскими - по-русски. Но русских в классах было немного, в каждом — человека три-четыре. И те, «природные русаки», пытались подстраиваться к окружающим, ополячивали родную речь. Это выводило Антона из терпения. Деникин вызывающе вел себя с такими, непременно четко выговаривая русские слова, и дрался.
Однажды после подобной стычки к Деникину подошел однокашник — такой же боевой среди поляков — и пожал Антону руку.
— Я уважаю тебя за то, что ты говоришь по-русски со своими, — он подчеркнул последнее слово.
Поляки выделяли в Деникине эту независимость, они за такое право шли на восстание косиньерами, когда не имели боевого оружия. Бывало, что гуляли с Антоном за городом вместе и кто-то затягивал бунтовскую «3 дымом пожарув» или «Боже, цось Польске». Другие поляки останавливали певца:
— Брось, нехорошо, ведь с нами русский.
Как же мог «старший» Деникин, воспитанный в непререкаемых заветах чести, указывать на своих товарищей, говоривших по-польски напропалую? Рискуя потерять большие льготные деньги, которые в его семье по-прежнему считали, Антон стал выводить в злосчастной графе: «Таких случаев не было».
Через три месяца Деникина вызвали к Левшину. Директор произнес сурово:
— Вы уже третий раз пишете в отчетности, что уличенных в разговоре на польском языке не было.
— Да, господин директор.
— Я знаю, что это неправда.
Деникин молчал. Вздохнул Левшин.
— Вы не хотите понять, что такой меры требуют русские государственные интересы. Мы должны замирить и обрусить этот край.
Директор пристально смотрел ему в лицо. Молчал Антон. У Левшина изменились глаза, приблизительно так, как когда-то после приговорного «нет» Епифанова, и он сказал:
— Ну, что же, подрастете и когда-нибудь поймете. Можете идти.
Деникин до выпуска продолжал «не уличать» поляков, но со «старшего» его не сняли.
Когда генерал Деникин станет белым вождем, глава нового Польского государства Пилсудский увидит в нем врага Польши. Это будут повторять некоторые комментаторы истории. Безосновательность такого ярлыка очевидна. Тенденциозность же — от того, что, свято храня свое право на независимость, такие люди отказывают в нем другим. А ведь Антон, ставший Антоном Ивановичем, лишь продолжал честную позицию старого императорского офицера, своего отца. Тот тоже сталкивался с поляками, лишь когда этого требовали высшие интересы России.
Таким в кабинете директора Антон не посчитал мелочное «обрусительство», но впоследствии офицером он потребовал «равноправия» от его бывших поляков-однокашников. Немало из них закончили высшие технические училища и, встречаясь с ним, продолжали разговаривать по-польски, рассчитывая от него на такой же язык. Теперь Деникин стал говорить с ними только по-русски, отчего многие обиделись и отвернулись.
Лишь в 1937 году Антона Ивановича разыскал за границей, прочитав его книги, училищный одноклассник, сделавшийся высоким лицом. Это был вышедший в отставку первый директор государственного банка Польши, занимавший пост и министра финансов Станислав Карпинский. Он прислал Деникину свою книгу воспоминаний, несмотря на упреки на генерала в «антипольскости». Стали переписываться, и в одном из писем Антон Иванович многозначительно отметил:
«Память моей покойной матери-польки и детские и юношеские годы, проведенные на берегах Вислы, оставили во мне глубокий след и создали естественную близость, понимание и расположение к польскому народу».
Карпинский жил с Антоном в Ловиче вместе и являлся одним из тех в их общежитии, в основном польском, кто горячо брался за «мировые вопросы». Тогда Деникин был круглосуточно в обществе своих 16—17-летних сверстников, их юношеское воображение кипело в поисках правды, смысла жизни. Чем только не интересовались: и новейшими техническими изобретениями, и «четвертым» измерением.
Много читали художественной литературы, штудировали труды по социальным проблемам. Отчаянно спорили. Поляки старались не касаться при русских лишь политических вопросов, поляков всегда тайно томила одна идея: «Еще Польска не сгинэла». Деникин же тогда бросил что писать, что читать стихи, определив заодно и Пушкина, Лермонтова «ерундой». Их прелесть он оценит позже. Зато с жюль-верновской тематики переключился на «Анну Каренину», может быть, потому что такой роман был строго запретен в тогдашнем Антоновом возрасте.
Страстнее всего эту здравую молодежь в конце XIX столетия по Рождеству Христову занимал религиозный вопрос. Они не вникали в разницу вероисповеданий, а доискивались главного — о бытии Бога. Вот когда их души подлинно волновались, взмывая и обессилевая до дна. Наряду с Библией прорабатывали сочинения «физиологического» Эрнеста Ренана о Христе, христианстве и другие безбожные книжки. Ночи уходили на дискуссии.
Давно неподдельно воцерковленный Деникин в этом богоискательстве со своих высот не падал, а товарищи дружно ломились в открытые двери. Один русский пошел с крамольными сомнениями к православному преподавателю Закона Божьего. Тот выслушал, промолчал и влепил ему, чтобы не сомневался, двойку в четверть, обещал срезать и на выпускном экзамене. А поляки к своему ксендзу по такому и обращаться боялись, опасаясь его доноса. Этот неукоснительно представлял начальству списки уклонившихся от исповеди, за что их родителей на неприятный разговор вызывал директор, и виновникам снижался балл за поведение.
Богоискателям-полякам все же больше повезло. Один из них, вопреки правилам, отправился на исповедь к ксендзу не из училища. Молодой священник, выслушав его покаяние в маловерии, смиренно сказал:
— Прошу тебя, сын мой, исполнить одну мою просьбу, которая тебя ничем не стеснит и ни к чему не обяжет.
— Слушаю вас, — смятенно ответил реалист.
— В минуты сомнений твори молитву: «Боже, если Ты есть, помоги мне познать Тебя».
Это произвело сильнейшее впечатление на все общежитие. Старший же в нем Деникин больше бился со своими колебаниями в одиночку. И однажды ночью Антона так озарило, что он горячо произнес про себя:
«Человек — существо трех измерений — не в силах осознать высшие законы бытия и творения. Отметаю звериную психологию Ветхого Завета, но всецело приемлю христианство и православие!»
В своих воспоминаниях генерал Деникин записал, что тогда «в одну ночь пришел к окончательному и бесповоротному решению... Словно гора свалилась с плеч! С этим жил, с этим и кончаю лета живота своего».
В записках старый генерал не захотел разобраться, как православие с его иерархичностью, так сказать, с классическим монархизмом, потом ужилось в нем с тем, что Деникин «приял российский либерализм в его идеологической сущности». Это он так же указал в цитируемой книге «Путь русского офицера». Но подобная двойственность во многом определит судьбу Антона Ивановича и Белого дела.
Что ж, судьба, корнево обозначающая: «суть-Бога», — немало проявляется через отношение человека к личностям, ярко возникающим на его жизненном пути. Таким со знаком плюс, в первую очередь, был для Деникина либерал-народник, нецерковный человек Епифанов. Все другие учителя, призванные сеять как доброе, так и вечное, невыгодно запечатлелись у Антона Ивановича, о чем он написал:
«Перебирая в памяти ученические годы, я хочу найти положительные типы среди учительского персонала моего времени и не могу. Один Епифанов... Это были люди добрые или злые, знающие или незнающие, честные или корыстные, справедливые или пристрастные, но почти все — только чиновники. Отзвонить свои часы, рассказать своими словами по учебнику, задать «отсюда досюда» — и все. До наших душонок им не было никакого дела».