Безмозглые идиоты! И первый из них по праву — его родственник Виктор Марешаль, который числится в листке из кожаной папки под номером двенадцать.
Правильнее всего было бы просто умыть руки. Иного и не стоит кретин, который позволяет втянуть себя в заговор, в это дерьмо. В том, что полковника- Марешаля втянули, никаких сомнений нет — для самостоятельных действий ему не хватило бы мозгов. Но Трибуналу нет дела до подобных тонкостей, и глупую голову Сансон отрубает так же, как и умную. И если бы полковник Марешаль не был братом его Марго, он мог бы уже считать себя покойником — инструкции, теория и практика комитетов на этот счет нс оставляют места для иллюзий. Но Марго никогда не простит ему, если он не попытается спасти этого дурака. А если Марго не простит ему, если она уйдет, Броше знает — ему тогда ничего не нужно. Он сам ненавидит себя за эту слабость, за это безволие. От одной мысли об этой женщине Броше ощущает одновременно жар и холод, он теряет над собой контроль, становится тряпкой. Поэтому он должен спасать полковника Марешаля так, как если бы спасал самого себя. Он уже не думает о том, что арестованный по обвинению в заговоре полковник бросил бы гибельную тень на секретаря военного министерства. Он думает о том, что вся жизнь его стоит сейчас под ударом и что все зависит, как и всегда, от него самого. И он видит только один выход: он должен действовать сам. Он не должен допустить дело полковника Марешаля до Трибунала. Он должен перехватить инициативу, взять дело в свои руки и представить его так, словно военная разведка сама давно следит за заговором. И это, пожалуй, единственный способ выгородить, вытащить из этой истории Марешаля.
Есть только один этот выход, и тут ему должен помочь сам Марешаль. Он должен написать подробный доклад на имя военного министра. Он, Броше, сможет оформить его задним числом, и тогда все еще можно будет спасти.
Ну, а если нет…
Тогда дело плохо. Он сам, пожалуй, выпутается. Он слишком много знает, он нужен, его честность и преданность революции проверены не раз и не подлежат сомнению. Карно его не выдаст, да и в самих комитетах у него есть друзья — и Вулан, и Амар, и Колло… Но Марго — Марго не станет слушать его ни минуты. Все будет напрасно, она уйдет, и тогда… Безнадежно замкнутый круг.
Значит, выход один: уговорить Марешаля. Он соберет всю свою волю, призовет на помощь все красноречие. Он должен убедить Виктора Марешаля написать донос.
Для этого он должен его увидеть первым. Он должен его увидеть первым, до того, как агенты Комитета арестуют его. И во всем Париже есть только один человек, способный оказать ему эту услугу, — тот, кто принес ему этот листок, кто, уходя, сказал: до вечера еще далеко.
Броше звонит. Секретарю для особых поручении он говорит:
— Это письмо немедленно передай Герону. Он сейчас во дворце Правосудия.
— Ответ нужен?
— Нет, — говорит Броше. — Нет. Ответа не нужно. Секретарь для особых поручений исчезает. Броше откидывается в кресле, тонким батистовым платком вытирает вспотевший лоб. Теперь остается одно — ждать. И он ждет.
Он сидит и ждет, пока наступит вечер.
На картине художника Франсуа Буше легкомысленные ангелы безмятежно порхают вокруг розовеющих плеч Галатеи.
— Наконец-то!
Жандарм Наппье сидит лицом к двери и первый замечает Сансона. К этому времени Наппье и его напарник, старший жандарм Обри, проигрались в пух и прах, поэтому Наппье зол как сатана. Он с удовольствием дал бы кому-нибудь по роже. Поэтому он подходит к решетке и, чтобы хоть как-нибудь разрядиться, кричит в полутьму:
— Эй, покойнички, проснитесь… Черт бы вас побрал! — и он пинает решетку сапогом. — Аристократишки проклятые!
— А ну заткнись, — говорит тюремщик Латур. Он человек старой закалки и насмешки над приговоренными к смерти считает кощунством. — Ох уж и молодежь нынче пошла, — ворчит он, — ничего святого…
Он подходит к конторке, достает оттуда толстую книгу в прочном кожаном переплете с металлическими застежками. В книге всего две графы: «прибыл» и «убыл». Сейчас тюремщик Латур делает четкую запись в графе «убыл». Он пишет:
«Переданы гражданину Сансону для приведения приговора в исполнение:
— Торговец скотом Жан Маске.
— Бывший дворянин Этьен-Жак-Арман де Ружмон».
Последнее слово он, правда, записывает не сразу, ибо не знает, как оно пишется правильно.
Обладатель такой сложной фамилии насмешливо говорит через решетку:
— К чему формальности! Милейший Латур, мы попадем на ужин в преисподнюю даже в том случае, если явимся на тот свет и вовсе без фамилии.
Но Латур не поддерживает веселого тона. Он человек набожный и верит в загробную жизнь. Ему не нравится шутка бывшего дворянина, но он решает промолчать. Все же он думает про себя: «А Робеспьер-то прав. Не зря говорил он, что атеизм — это порок аристократов. За час до смерти богобоязненный человек не стал бы вести себя так легкомысленно, обрекая душу на чудовищные мучения». И ему искренне жаль этого человека.
Итак?
Легкомысленный человек за решеткой по буквам подсказывает ему, как пишется эта фамилия — Ружмон. Пишется так вот уже тысячу лет, с тех пор как первый из Ружмонов присутствовал при коронации Карла Великого… Впрочем, это вряд ли имеет сейчас такое уж значение.
Тюремщик Латур заканчивает запись. Он пишет правильно: Ружмон. И передает перо Сансону. Тот, в свою очередь, пишет: «Пятнадцатого жерминаля второго года Республики, единой и неделимой, мною, Шарлем-Анри Сансоном, из тюрьмы Консьержери получены для приведения приговора в исполнение Жан Маске, торговец скотом, тридцати шести лет, и бывший дворянин и бывший граф Этьен-Жак-Арман де Ружмон, тридцати лет».
Слово «Ружмон» он пишет правильно. И расписывается аккуратно и неторопливо — «Шарль-Анри Сансон, судебный исполнитель приговоров». Он дает чернилам просохнуть, затем прочитывает написанное и ставит время — четыре часа пятьдесят семь минут пополудни. Формальности окончены. Теперь осужденные полностью переходят в распоряжение Сансона. Латур, гремя ключами, отпирает решетку и отводит заключенных в соседнюю комнатку, где Сансон подстрижет им волосы на шее. Так делается всегда. И это не прихоть Сансона, хотя он и предложил подобную унизительную процедуру. Это действительно необходимо, чтобы нож гильотины не потерял силы удара и не затупился слишком быстро.
— Давай, давай, папаша Сансон, — кричит вслед жандарм Наппье, — подстриги их как следует, да смотри не обрежь лишнего, ха-ха-ха…
Шарль-Анри Сансон никак не реагирует на этот выкрик. Сейчас модно всячески оскорблять приговоренных. Все эти крики и оскорбления, считает он, не от великого ума. Более того, он не раз уже замечал, что яростнее всего толпа поносит того, перед кем вчера трепетала, — явление для человека думающего весьма примечательное. Вот почему на жандарма Наппье он попросту не обращает внимания. Зато старший жандарм Обри больно ударяет глупого Наппье по ноге.
— Ты что, спятил? — говорит он, — Ведь Сансон при исполнении служебных обязанностей. Вот он напишет на тебя рапорт Фукье-Тенвилю — и загремишь в провинцию. Понял?
Жандарм Наппье независимо сплевывает.
— Тебе никак жаль этих подлых контрреволюционеров, — огрызается он.
Старший жандарм Обри молчит — что толку разговаривать с идиотом.
Из маленькой комнатки выходит Сансон. Двое приговоренных, Жан Маске и бывший граф де Ружмон, идут за ним, волосы у них коротко острижены, руки связаны за спиной.
— Счастливого пути, господа, — снова кричит Наппье. — А ты, Сансон, ты недобрил их, ты их только подстриг. Так побрей же их своей славной бритвой там, на площади!
Так жандарм Наппье ревностно поддерживает свою репутацию истинного республиканца. «Национальная бритва» — это «mot», словечко, пущенное в оборот Барером, членом Комитета общественного спасения, признанным остряком. И все истинные патриоты или желающие прослыть таковыми упражняются сейчас в остроумии, обыгрывая столь удачно найденное обозначение гильотины. «Национальная бритва»… ха-ха-ха! Ну, а Сансон… кто же он тогда? Он, выходит, национальный брадобрей… И жандарм Наппье смеется до слез.
— Побрей их хорошенько, гражданин брадобрей, — кричит Наппье в последний раз и утирает слезы.
Обычно Шарль-Анри Сансон не страдал излишним любопытством. Но сейчас, против своей воли раздраженный выкриками жандарма, он чувствовал странную потребность поговорить с кем-нибудь не похожим на этого остолопа. Поэтому он изменил своему правилу и обратился с вопросом к бывшему графу, который с жадным любопытством смотрел в нахмуренное мокрое небо. За что, спросил его Сансон, за что он был приговорен к смерти? Бывший граф не без удивления посмотрел на Сансона.
С самого начала революции, — ответил он, — я дал себе торжественное обещание ни при каких обстоятельствах не высказывать Своего отношения к происходящему. И пока я следовал этому правилу, все шло как нельзя лучше. Но однажды в присутствии прекрасной женщины я увлекся и позволил себе некоторые сомнения в бесспорности всего происходящего. Более того, я позволил себе некоторые критические замечания. И хотя присутствовали только друзья, в доносе значилось, что я громогласно высказывал особо опасные для Республики мысли. В доносе не уточнялось, какие именно, но суду оказалось достаточно и того. Так что опасайтесь иметь свои мысли, сударь, — закончил бывший граф и дворянин.
Вот она, долгожданная записка из Конвента. Фукье-Тенвиль берет, почти выхватывает ее из рук секретаря, распечатывает, читает. «Гражданин государственный обвинитель, — читает он, — мы всецело одобряем методы ведения тобой этого дела. Интересы Республики требуют строгого наказания презренных заговорщиков. Помни, что на осуждение врагов свободы и народа должно уйти не больше времени, чем требуется для признания их виновными. Не медли. Не останавливайся перед любыми необходимыми мерами; в случае возникновения беспорядков прибегни к силе, дабы восстановить спокойствие и создать условия для полного торжества справедливости и правосудия.