На 33-м листе той же черновой тетради читаем текст в переводе первоначально на французский язык, а затем на русский: «Письма Петрарки.
О тень возлюбленная, священная, убежище мистерии, легких радостей, возвышенных таинств, свидетель порывов моих, коих венчаешь, дабы ни единый из смертных тебя не осквернил! ... но день настал! день мудрости хладной. О, щастье неведомое!..»
Следующий перевод, уже стихотворный, и теперь - на русский язык, помечен датой «24 апреля 1773 года» - всего лишь одна строфа из Петрарки: «Щастлив, прекрасная, кто на тебя взирает». Перевод нельзя признать вполне удачным: Львов еще скован формой сонета.
Значительно свободнее он чувствовал себя в прозаическом переводе «Канцоны» с подзаголовком: «Прозрачные, свежие и сладостные воды...» Запечатленная им «идеальная» красота сельской природы - зелень травы, нежный кустарник, чистые струи - в стиле формировавшегося русского сентиментализма. Львов воспевал мирную, безмятежную жизнь и нежную любовь, единство человека с природой, пасторальный пейзаж, усиливая, подчеркивая буколический элемент сонета Петрарки.
Другой стихотворный перевод сонета Петрарки сохранился в двух вариантах, помечен 1774 годом.
«Златокудрая головка Петрарки.
Златы власы ее приятно развевались,
Зефир, играя, их прекрасно завивал,
И в взоре нежности тогда ее сияли...»
Эти стихи могут показаться наивными и архаичными. Но следует вспомнить, на какой стадии развития находилась русская поэзия в 1774 году.
Сонеты в России создавали лишь Тредиаковский и Сумароков, причем их сонеты сейчас кажутся еще более устаревшими. Чеканная, упругая форма сонета требует от стихотворца особого, безупречного мастерства, строгой, логически ясной архитектоники. А юноша Львов только начинал слагать стихи. Приведем полностью самый удачный из его переводов (опять-таки прозаический):
«Один в задумчивости.
Задумчив и уединен, тихими и робкими стопами хожу я в полях необитаемых и, рачительные устремя взоры, убегаю следы людей, кои нахожу в песку запечатленны.
Увы! Я не могу иным образом скрывать страсть мою от всех взоров; ибо все познают по смущению, на лице моем изображенном, силу пламени, терзающего мое сердце.
Оно горит так, что, кажется, горы, холмы, леса и реки окрестные выдают предел моей муки, которую я от сведения людей скрыть стараюсь; но увы, сколь ни дики, сколь ни пусты места, в коих я скрываюсь, нет места, где бы любовь меня не преследовала; повсюду она со мною беседует, и я повсюду беседую с нею».
Несмотря на устаревшие ныне слова и обороты речи - «рачительные взоры», «убегаю следы», - невольно подпадаешь под обаяние поэтичности перевода.
Итак, Львову принадлежит попытка одного из первых переводов Петрарки, а также попытка, тоже из ранних, преодолеть трудную стихотворную форму сонета.
Даже при беглом взгляде на занятия Львова в годы юности выявляется основная черта его характера: живой, трепетный интерес ко всему, с чем он соприкасался. Первый биограф писал: «Не было Искусства, к которому бы он был равнодушен, не было таланта, к которому он не положил тропинки; все его занимало, все возбуждало его ум и разгорячало сердце. Он любил и стихотворство, и Живопись, и Музыку, и Архитектуру, и Механику... Казалось, что время за ним не поспевало: так быстро побеждал он грубую природу и преодолевал труды, на пути к приобретению сих знаний необходимых».
Послужных списков Николая Александровича разыскать пока не удалось. Поэтому о его службе в Измайловском полку остается только гадать.
В начале 1770-х годов он перешел на гражданскую службу. На первом нам известном портрете 1773 года, написанном Д. Г. Левицким, он изображен в гражданском костюме. 8 июля 1774 годом помечена эпиграмма Львова:
«К моему портрету, писанному господином Левицким
Скажите, что умен так Львов изображен?
В него искусством ум Левицкого вложен».
Хемницер откликнулся кратким стихотворением «На портрет Львова»:
«Он точно так умно, как ты глядишь, глядит
И мне о дружестве твоем ко мне твердит».
И в самом деле - глубокий, проницательный ум, вдохновенность мысли зорко подмечены художником и запечатлены на этом полотне. Большие лучистые глаза под густыми бровями, высокий открытый лоб, безмятежно и чуть наивно приоткрытые губы - все это типично для восторженной, экспансивной натуры. Известно, что во время беседы и спора он говорил темпераментно, с пафосом.
В. В. Ханыков писал о Львове, что он декламирует всегда, когда говорит. Об обаянии Львова вспоминали многие современники. Первый биограф писал, что манера его держаться имела «в себе нечто пленительное в час веселости». Отзывы подобного рода подтверждаются также письмом Хемницера к Львову: «Об одном тебя прошу, бога ради не теряй, есть ли когда и в высшем степени министра будешь, ту приветливость и развязность души, которую ты имеешь». И в другом случае Хемницер признавался, что Львов всегда умел заражать друзей бодростью: «Я, как бы пасмурен к тебе когда ни приходил, всегда уходил веселее»8. Муравьев в одном из писем к сестре сообщал, что Николай Александрович покорил его беспредельно.
Левицкий написал три портрета Львова (1773, 1786, 1789) и два, если не больше, портрета его невесты и впоследствии жены (1778, 1781). Их близкие, дружеские отношения продолжались до последних лет жизни Львова. Он обращался к художнику «на ты». Возможно, Львов стремился проникнуть в «кухню» художника, постичь тайны искусства. Здесь, в мастерской Левицкого, была его первая настоящая, профессиональная школа. Львов знал несомненно о том, что Левицкий в 1773 году, когда создавал портрет его, писал большой портрет философа-материалиста, вдохновителя французских просветителей Дени Дидро, проживавшего в период пребывания в Петербурге с 29 сентября 1773 года по 22 февраля 1774 года в доме Нарышкина. Мог ли восторженный юноша не поддаться соблазну посетить его? Ведь Львов читал произведения Дидро, как все передовые люди эпохи, изучал их, в чем придется еще не раз убедиться. Он должен был, конечно, знать основные положения Дидро в вопросах искусства. К тому же французский философ славился как общительный, словоохотливый собеседник, добрый, отзывчивый.
Интеллектуально Львов рос год от году, что легко проследить по датированным записям в упоминавшейся черновой тетради (1771-1780). Его интересуют теперь вопросы истории - он читает «Историю дома Стюартов» (1754), труд английского экономиста и историка Давида Юма. Любопытна ироническая пометка, которую делает Львов, выписывая цитаты из книги, - «в темпе больных ног», намекая на длинноты повествования Юма. Он изучает «Персидские письма» Монтескье. В них его не могла не пленить острая критика аристократических нравов. Он переводит 157-е письмо «О небо! Варвар обругал меня даже до истязания» и пытается сочинить «подражание». Черновик жанровой сатирической зарисовки уже на русскую тему встречаем в той же тетради, где Львов рассказывает о некоем дворянине, который заставлял свой домашний оркестр играть ему после обеда, а сам сладко похрапывал в это время. Юмор - колкий, остроумно-язвительный, порой добродушный, порой сокрушающий - будет сопутствовать ему всю жизнь. Он сказался и в стихах 1773 года:
«Прости, любезный друг, я еду воевать.
А ты живи спокойно.
Намерен я усы султану оборвать.