Галя тоже попросила погостить еще и увела Лиду в комнату, в которой играли дети. Выяснилось, что обе любят вышивать. Галя показала свою работу — вышитых гладью трех медвежат и медведицу в лесу. Лида сумела оценить ее искусство вышивальщицы, и разговор наладился.
Николай снял со стены гитару и сказал:
— Спою-ка я тебе, друже, «Землянку», а ты подпевай.
Запели вполголоса. К ним присоединились женщины, и вторая часть вечера прошла теплее.
Лида уходила от Сидоровых со смутной тревогой на сердце. Николай и Галя провожали Бессоновых до троллейбусной остановки. Доро́гой Владимир молчал. На настойчивые валеркины «почему» отвечал односложно.
Ночью ему не спалось. Ворочался, курил, а воспоминания лезли и лезли в голову.
…Весна выдалась в тот год ранней. В конце марта растаял снег. На лесных проталинах закачались подснежники. Чуть позднее зазеленели березы.
Лес в тех местах был дремучий. Начинался севернее Овруча, тянулся до Припяти, а за рекой опять чернели леса. Сквозь эти леса от Овруча до Хойников легла серая лента шоссейной дороги. Деревушка, в которой квартировало отделение минеров сержанта Бессонова, спряталась в лесу, километрах в трех от шоссе.
Лишь прошлой осенью выгнали отсюда оккупантов. Хотя деревушку не сожгли, но печать запустения лежала на всем. На весеннем ветру покачивались цветы, но никто не рвал их, никого они не радовали. Бурьяном заросли огороды, одичали плодовые сады, уже сгнили крыши многих домов, завалились хлева и амбары.
Обязанности у отделения были несложные, но опасные. Минеры вели наблюдение за шоссе Овруч — Хойники, берегли его от всяких неожиданностей и случайностей. Свободного времени хватало, особенно вечерами.
Через дорогу, напротив дома, в котором квартировали минеры, жил древний старик. Этот семидесятипятилетний дед, со спущенными книзу казацкими усами, очень походил на бандуриста, какими Владимир представлял их по иллюстрациям к «Кобзарю». Не было у этого деда лишь бандуры. Минеры ходили к нему часто, и дед рассказывал им занятные побывальщины.
Но вот поселилась к деду девушка-военфельдшер Галя. Лет двадцать ей было тогда. Военная форма с узенькими погонами шла ей. И хромовые сапоги сидели на ногах ладно, и суконная пилотка красиво лежала на голове. Лицо девушки было непримечательным — обыкновенное, чуточку продолговатое. Глаза были серыми, то насмешливые, то задумчивые. Брови чуть-чуть виднелись — редкие и светлые.
И к деду солдаты ходить стали реже: смущала Галя. Во-первых, она была здесь единственной девушкой, а во-вторых, не простой девушкой, а офицером.
Возможно, Владимир и не познакомился бы близко с Галей, если бы не стычка с бандеровцами, во время которой был ранен маленький солдат Карпов. Как его ранило, непонятно было. И перестрелки-то особой не было. Бандеровцы огрызнулись несколькими очередями из автоматов и скрылись в лесу.
В деревушку добирались на попутной машине. Сидоров держал Карпова на руках. Осунувшийся, с закрытыми глазами, раненый жалобно стонал, особенно когда машину подбрасывало на ухабах.
Вечером, перед отправкой в госпиталь, Галя еще раз промыла Карпову рану, сделала перевязку. Кажется, боль утихла, потому что Карпов успокоился. Он лежал на носилках, закрытый плащ-палаткой до подбородка, и не открывал глаз. На землистых щеках выступила рыжая щетина, сразу состарившая Карпова на несколько лет.
Галя отозвала Бессонова в сторону и печально сказала:
— Не выживет. Самая опасная рана — в живот.
И Владимиру стало до слез жаль товарища. Только вчера он был весел, показывал фотографию своей матери, рассказывал о ней.
Когда машина тронулась, Сидоров смахнул слезу и ушел в избу. Дед неподвижно сидел на завалинке, опершись подбородком о бодог, и провожал машину до поворота слезящимся взглядом.
Владимир остался с Галей. Но поговорить не удалось: появился Сидоров, и Галя ушла. Ефрейтор нес гитару на плече, как лопату. Сев рядом с сержантом, он опустил гитару на землю и сказал:
— Убегу я, сержант.
— Не убежишь.
— Ей-богу убегу. Опостылела такая жизнь. Пойду искать батальон.
— Не пойдешь. И прекрати болтовню. Мы все не прочь вернуться в батальон. Но мы здесь нужнее.
Сидоров промолчал и, неожиданно вскочив, замахнулся гитарой, намереваясь разнести ее об угол амбара. Владимир удержал его.
…А сегодня Николай хвастал: цела та гитара, сквозь огонь и воду пронес ее, но сохранил.
Как тогда все было просто и ясно, ничего не терзало. И как все повернулось! Заснул Владимир лишь под утро.
В редакцию пришло письмо. За день почтальон приносит их пачками, но это для Бессонова было особое письмо: оно касалось фронтового друга — мастера цеха шасси тракторного завода Николая Сидорова. Владимир заколебался: не передать ли его другому? Но отказаться от письма, значит сделать себе поблажку, значит проявить малодушие. Каждый потом может сказать, что Бессонов побоялся испортить приятельские отношения.
Но Галя… Не подумает ли она, будто он, Владимир Бессонов, вспомнил старую обиду и мстит? «Какие, однако, глупости лезут в голову!» — рассердился Владимир.
Через полчаса он уехал на тракторный завод.
Без особого труда Бессонову удалось установить полную правдивость письма. На участке сложилась такая обстановка, когда даже постороннему человеку ясно было: надо убирать мастера Сидорова.
Владимир дождался конца смены и вышел из завода вместе с Николаем. Сегодня Сидоров сильнее обычного припадал на больную ногу, ссутулился. В глазах светился мрачный огонек.
Шли молча. Владимир намеренно не начинал разговора первым. Когда Бессонов появился на участке, Николай не отставал от него ни на шаг. Владимир сказал ему:
— Слушай, Николай, лучше уйди, а то при тебе говорить о тебе неудобно.
— Ерунда! — сверкнул глазами Сидоров. — Все удобно. Хочу послушать, а народ у нас не пугливый — в глаза правду скажет.
— Нервы хочешь пощекотать? — усмехнулся Бессонов.
— Нет, — покачал головой Сидоров. — Хочу самолично убедиться, окончательно ли я провалился. Все-таки хочется знать для будущего.
Рабочие, действительно, не стеснялись присутствия мастера. Они говорили о беспорядках.
— Ты у нас, Николай Васильевич, который год работаешь? Второй? А я уже здесь давно, — сказал пожилой рабочий. — Что же это теперь на нашем участке получается? Поставили себе предел — выполнить программу на сто процентов — и точка.
— И то не всегда выполняем, — вставил другой рабочий, помоложе, и посмотрел на Владимира, словно любопытствуя: запишет корреспондент его слова в свой блокнотик или нет.
Сидоров стоял багровый, опустив глаза.
— Так ведь, Николай Васильевич? — спросил пожилой рабочий.
— Так, — пробурчал Сидоров, покусывая губу.
— То-то и оно. Лихорадит нас: то работой завались, то делать нечего.
— А я что сделаю? — прохрипел Николай.
— Как «что сделаю»? — искренне удивился пожилой рабочий, а второй, помоложе, так взглянул на Бессонова, как будто хотел сказать: «Вот чудак-человек! Не знает, что ему делать!»
— Да если бы ты болел за участок, — продолжал пожилой рабочий, — если бы не был равнодушен, ты бы не то что цеховое, ты бы и заводское начальство на ноги поставил. А ты на все махнул рукой: какое, мол, мое дело! Посмотри на Емельянова, сосед твой, моложе тебя, а горит и работа у него спорится. Поспрашивай-ка наших — кое-кто уже лыжи навострил, к Емельянову удирать собираются. Там и работать веселее и заработать хорошо можно.
…А сейчас, идя по улице, Владимир ждал, что скажет Николай.
— Знаешь, Володя, — тихо начал Николай, когда они миновали заводоуправление. — Трудно мне. Где-то в жизни допустил ошибку, а где — не разберусь. Вот в чем дело.
— Не пойму что-то, — нахмурился Владимир. — Откуда-то издалека начинаешь.
— Кому как! — возразил Николай и, подумав, более решительно закончил: — И неорганизованность на участке — моя вина, и равнодушие к работе — правда, и другие грехи не отрицаю. Одно выдумка: никому не грубил. Не было этого.