…Поблизости от моего дома и «Останкино», и «Столица» вещает, у них я тоже была не однажды. И безнадзорные дети редакторов и хорошеньких ведущих живым укором сновали перед глазами — подросшие кенгурята, вырвавшиеся из материнских карманов, но еще не освободившиеся от энергетической пуповины, на которой висеть им лет до шести. У редактора, что готовила меня к эфиру, в разговоре прорвалось:
— Если честно, в чем-то я понимаю вашу героиню… Ну, то, что она не хочет иметь детей. У меня только одна дочка, и та меня с ума сводит, — Лена показала на снимок в рамочке. — Почти три года сейчас, возраст практически неуправляемый! Когда дома материал готовлю, она разве что по потолку не бегает. Попробуй сосредоточиться! Просто кругами носится и вопит, как в джунглях! И я звереть начинаю, орать, чтобы заткнулась, шлепать. Начинаю хватать, она выгибается, кричит мне: «Хулиганка!» Смешно, да? Страшно… А ведь я люблю ее просто безумно! Вот честно: жизнь за нее отдам, не задумываясь! Но когда она мешает мне работать, я сатанеть начинаю…
Таких редакторов, как Лена, сотни. У каждой ломка от невозможности быть хорошей матерью и профессионалом одновременно. И вместе с тем какие только телеканалы не призывали меня к ответу за то, что я цвету бесплодной сакурой… Каждый раз тоскливо надеешься, что разговор будет сугубо о творчестве, но уже по разгорающемуся злорадному блеску глаз журналиста понимаешь, что опять не отвертеться. Вся страна знает, что у Маши Арбатовой близнецы и что у меня детей нет вообще…
Причем это вовсе не мое личное дело, это забота государственная. Особенно с недавних пор — президент рожать велел! А сколько абортов спровоцировал установленный срок, сколько женщин из-за этих неудачных операций больше не родят никогда — это кто посчитает? Чем окупится? Нет чтобы по-мужски, хоть и с купеческим душком, сказать: «С сегодняшнего дня плачу всем, кто решится родить второго!»
Не войду в это сообщество самоистязательниц ни за какие деньги. Даже первого не произведу на свет. Того единственного мужчины, чей юный слепок хотелось бы видеть рядом, уже нет на этом самом свете, какой смысл размножать остальных — простеньких, сереньких…
А когда ты был со мной, ни о ком не думалось, кроме тебя. Ни о каком ребенке. Зачем? Если ты сам был со мной… Пусть не только со мной, но ведь был. И был так велик, что тебя на всех хватало…
Знаю, что, когда Бог отвечает тебе, — это уже шизофрения. То же и с человеком, перешедшим в другой мир, поэтому никаких слов не жду. Не для этого мне нужна тишина, не потому не включаю в машине радио. Себя расслышать бы…
Я не пытаюсь обмануться: нет на свете того Авернского озера, на берегу которого укрылся от глаз людских грот Сивиллы — проводницы в царство мертвых. Не суждено мне повидать тебя, Никита. Энею это удалось, а я даже пытаться не стану. Не вернусь ведь назад, не закончу пьесу, что пишу сейчас, растворюсь в ядовитой воде обманчиво красивого, как сама жизнь, озера, чтобы только просочиться к тебе, окутать невидимым паром, слиться в одно, чего при жизни так и не удалось.
Не в твоей семье было дело, и не в разнице в возрасте, которая всем казалась чудовищной. И многие отказывались верить, что я, двадцатилетняя студентка, с невинными косичками, перетянутыми розовыми резинками, и в неизменной короткой юбочке, могла влюбиться в старика… Причина была в тебе, желающем полутеней, полутонов, перешедших от тебя в мою прозу, прозрачных бликов, утренней прозрачности солнца. Тебе уже не хотелось страсти, ты искал нежности слов, не прикосновений даже, хотя и они были… Но чаще мы обвивали нагие тела друг друга словами, водружали на голову пышные венки только что придуманных фраз, нанизывали на пальцы рифмы — тогда и я грешила стихами.
После твоего ухода — ни одной рифмованной строчки: сплошная проза. Хорошая проза. Ты был бы доволен. Ты не любил занудства и тягомотины, от которой пухли и без того «толстые» журналы. Заглянул бы ты в них сейчас… Сам ты писал так, что, глотнув первые слова, невозможно было оторваться от источника, не осушив его до конца. Все забрасывала, приникая к твоей рукописи. Обед? Лекции? Да пусть все катится к черту! Я не встану с дивана, пока эта история не войдет в меня целиком.
— Это было честью для меня, слышишь? Первой читать твои книги. Никому так и не уступила, хотя твоя жена обманывалась до конца, была уверена в своем праве первой ночи. Ей осталось на жизнь это утешение… По-хорошему надо бы узнать, как она там? Старенькая ведь уже… Но я не могу, понимаешь? Ты понимаешь. Не нужно даже спрашивать. Я хотела сказать тебе: моих книг никто не читает в рукописях. Не позволяю. Слишком интимно, слишком незащищена моя душа… Потом обложкой прикроют, часто не соответствующей тому, что в глубине, и произойдет отторжение. Пусть незначительное, но уже позволяющее отдать свое детище в чужие руки. Кстати, о детях…
Но тут Садовое кольцо распахивается неожиданной пустотой, зовущей, манящей, как последняя, в преисподнюю уводящая воронка. Хотя Москва не вымерла, в этом я уже убедилась. С облегчением или с разочарованием? Провоцирую выброс адреналина — скорость сто шестьдесят, губы расползаются плотоядной улыбкой. В грудь давит так, что вырывается кашель — мой вечный ларингит дает себя знать, по бокам резкие мазки фонарей, стремительно приближающиеся красные огни. Догоняю кавалькаду неторопливых, наверное, возвращающихся домой — чего спешить? Приходится и мне притормозить.
— Кстати, о детях… Ты ведь согласен, что для меня благо — быть свободной от них? Если б твоего ребенка любила хоть вполовину так же, как тебя, стала бы совершенно безумной мамашей. Как африканка носила бы его на теле, чтоб ни на секунду не отрываться. Карман отрастила бы на пузе… И весь мир возненавидела бы, чтобы не отобрал, не обидел, не повлиял — твоего и моего не вытеснил… Не вылезала бы из норы, и детеныша своего не выпускала бы. Эти ножки красненькие, гладенькие или в сеточке линий целовала бы сутками напролет, неделями, годами. Каждый пальчик вылизала бы, узнавая вкус невинного пота. Щекой прижалась бы к мягкому животику, и, замирая, слушала бы, что происходит внутри этого неведомого, обожаемого существа — единственного во всем мире… Вбирала бы, глотала, захлебываясь, запах младенческий, топлено-молочный, запомнившийся с той поры, когда мой брат родился, хотя мне самой едва десять лет исполнилось. Умрешь от этого наслаждения и не заметишь…
С трудом перевожу дух. Произносить монологи — это не мое. И все же продолжаю, ведь еще не закончила мысль, главный вывод не сделала:
— Но ты завещал мне писать. И этим все сказано, правда? Или писать, или рожать. Совместить это — и себя измучить, и ребенка вырастить недолюбленным, какой сама была. Правда, по другой причине… Разве мать имеет право сказать ребенку: «Не мешай, я работаю!»? Он ведь вправе ответить: «А на хрен мне нужна твоя работа? Играй со мной!» И будет абсолютно прав, тебе не кажется? Родила — играй. А хочешь работать — не рожай. Все просто. Все счастливы.
Повороты выписываю, уже не спеша. Выговорившись вволю, хотя оправдания тебе и не требовались, теперь прислушиваюсь к тому, как работает двигатель — на всякий случай. Машина не совсем новая, хотя в отличном состоянии, и не какой-нибудь калининградской сборки, а из Германии доставленная. Там набегала двадцать тысяч, но по их дорогам и больше можно проехать совершенно бесследно для автомобиля. Модель, конечно, не та, которую наши бизнес-леди предпочитают, и моя сестра в том числе, но я влюбилась в этот BMW с первого взгляда, как только он выкатил из подземного гаража — живая капля ртути. Как при встрече с человеком, которого суждено полюбить, произошло мгновенное узнавание: «Это моя машина!» И только делала вид, что рассматриваю, выясняю детали, а они ведь уже не интересовали. Недостатки в любимом — это тоже достоинства, ведь именно они делают человека живым и отличным от других.
Но наступает момент, когда они начинают давить… После выхода этой последней книги в мое издательство пришло довольно много писем. Главный редактор вручил мне целую груду, в которой я разбиралась весь вечер: в основном от женщин — не справились с желанием исповедаться. Печальные истории о родительской беспомощности, некоторые почему-то врезались в память так, что могу цитировать почти дословно: «Он был таким солнечным мальчиком… Всегда улыбался, глазки сияли, бросался туфли мне снимать, когда возвращалась домой.