Сергей Антонов
ДЕДУШКА
Днем в курень к Прокофию Никитичу пришла комиссия. Колхозники давно поговаривали, что станица попадает в зону затопления и придется переезжать на гору, а Прокофию Никитичу все казалось, что произойдет это очень не скоро и он успеет еще помереть на том месте, где родился. Но несколько человек во главе с председателем сельсовета и техником уж ходили по его двору, по саду, пересчитывали яблони, виноградные кусты, считали даже лозины, посаженные в прошлом году, глядели в колодец, проверяли, двойной или одинарный пол в горнице, надсекали топором бревна амбара, чтобы было видно, гнилые они или нет. Вслед за техником таскался пастух Егор, губастый парень, два года гуляющий в женихах. Вчера оценили его хозяйство, и теперь он с самого утра ходил за комиссией, глядел, как оценивают у других, проверял, не обидели ли его.
— Шел бы хоть лозу подвязывать, — сердился Прокофий Никитич. — Путается тут…
— Сесть у тебя некуда, вот и путаюсь, — отвечал Егор. — Дожил дед до старости, а стульев не нажил.
— Что у меня, театр? На что мне комнаты стульями заставлять. Иди отсюда!
Прокофий Никитич жил один. Горница его была почти пуста. В углу стоял буфет со створками без стекол и с белым электрическим изолятором вместо ручки, в углу — стол, заставленный кринками и немытыми тарелками, в другом углу — сундук, в третьем — кровать. И только развешанные по стенам потемневшие фотографии, с которых глядели какие-то казаки, старухи да бородатые старики, несколько украшали комнату и придавали ей жилой вид.
К вечеру комиссия все перемерила. После грубых подсчетов оказалось, что Прокофию Никитичу причитается получить на переселение, кроме досок, стекла, кирпича и железа, около двадцати тысяч рублей деньгами.
— Ну что ж. Двадцать так двадцать. Шут с ним, — сдержанно согласился Прокофий Никитич, стараясь не показать виду, что техники, по его мнению, чего-то напутали и переплачивают чуть ли не вдвое.
Подписав бумаги, председатель сельсовета ради приличия начал разглядывать фотографии, а хозяин, тоже ради приличия, стал объяснять, кем ему доводятся многочисленные старики и старухи и как их имена и фамилии. Оказалось, что все это такая далекая родня, что для нее не придумано еще и названий.
Потом комиссия отправилась в соседний курень, к Наталье Игнатовне, и на улице долго было слышно, как Егор кричал технику: «Это из каких соображений ему двадцать, а мне шестнадцать? Из каких соображений?»
Когда совсем стемнело, к Прокофию Никитичу прибежала растерянная Наталья Игнатовна. Муж ее погиб на фронте, и жила она с двумя ребятами. Между ней и старым Прокофием Никитичем давно установилась спокойная, деловая дружба. Она прибирала в его горнице, а дедушка, с легкой руки Егора прозванный «виноградным знахарем», присматривал за ее садом.
— Вон как наследили! — ахнула Наталья Игнатовна. — Может, пол тебе помыть?
— Разбирать его надо, а не мыть.
— Нам бы, дедушка, на новом месте рядышком строиться.
— Там поглядим, — строго ответил Прокофий Никитич, довольный в душе тем, что Наталья Игнатовна первая заговорила об этом. — Это не лавку с угла в угол перестановить. Дело серьезное. Тебе сколько посулили?
Оказалось, что хозяйство Натальи Игнатовны было оценено в двадцать шесть тысяч.
— А мне даже за колодец записали девятьсот рублей, — похвастался дедушка, — гляди-ка, за колодец и то записали. Как думаешь, никакой тут ошибки нет?
Наталья Игнатовна говорила, что никакой ошибки нет и что половину денег будут давать теперь же, а другую половину — после переселения.
Они побеседовали еще немного, потом дедушка достал из сундука серый казачий мундир, попросил Наталью Игнатовну починить его и погладить, и она побежала на улицу загонять ребят спать.
А на другое утро, чуть свет, Прокофий Никитич ходил по садику в обычной своей белой исподней рубахе, в брюках, заправленных в сапоги по-казачьи, с напуском.
И, глядя на желтые утренние зори, на покойный дым, поднимающийся из труб, как-то не верилось, что станица с садами и куренями, с колодцами и вкопанными у ворот скамейками, с притоптанными тропками и белыми тополями, что вся эта большая станица, вольно разметавшаяся по берегу Дона, оторвется от обжитой земли, двинется и куда-то поедет.
Летом на общем собрании были решены все самые мелкие вопросы, связанные с переездом. На гору машинами начали возить строительный материал, и стало понятно, что ждать больше нечего. Через несколько дней после собрания техники стали нарезать участки, и станичники с женами и ребятами несколько раз в день бегали на гору выбирать места. Каждому хотелось не прогадать, но какие участки лучше, а какие хуже, никто не знал, и от этого было много бестолковщины, шуму и скандалов.
Только дедушка Прокофий Никитич не принимал участия в общей суматохе, словно это его не касалось. По-прежнему бродил он по саду, перебирая листики на кустах, разглядывал букашек и ни разу не ходил на гору.
Несколько раз к деду забегала Наталья Игнатовна, торопила его, но он с каждым днем становился все мрачней и наконец сказал:
— Ты езжай сама. На меня не оглядывайся. Я погожу еще.
Наталья Игнатовна начала было сетовать, что он заморочил ей голову, что все хорошие участки уже разобраны, что, если бы не он, она давно жила бы на новом месте, но дед так цыкнул на нее, что она отступилась и стала собираться.
Дружба их рушилась. Они перестали ходить друг к другу, и однажды станичники видели, как дед во дворе сам развешивал на просушку белье. Не подошел он к ней даже и тогда, когда, погрузив свое разобранное по бревнышкам жилье на машину, она голосила, прощаясь с родными местами. И только осенью, увидев, что Наталья Игнатовна вместе с сыновьями выкапывает виноградные кусты, он прислонился к плетню, долго следил за ее работой и, не утерпев, сказал сердито:
— Разве шампанчик с землей на корнях можно перевозить, голова — два уха!
Наталья Игнатовна молчала.
— Затрясет на машине твои кусты, земля посыпется, корешки повредит.
Она и на это ничего не ответила.
— Ты землю-то обчисти, только полегоньку, смотри, чтобы мочковые корни не тронуть. А тогда и вези.
— Как я их без земли повезу? — отозвалась наконец Наталья Игнатовна. — Корешки-то без земли засохнут.
— А ты их в сырую соломку. — Дед еще больше рассердился. — Губят добро! — и, махнув рукой, пошел в курень.
Время шло, но Прокофий Никитич не только не готовился к переезду, а стал чинить крыльцо и вкопал лавочку перед воротами.
— Прямо не знаю, как его расшифровать, — пожимал плечами председатель сельсовета.
Станичники вспоминали, как на собрании дедушка агитировал за переезд, как спорил с теми, кто сомневался, приживется ли на суглинке шампанчик, и тоже удивлялись.
У деда появились новые привычки. Вечерами, когда со станции обычно приезжали машины, надевал он свой старый чекмень, шаровары с розовыми застиранными лампасами и садился перед воротами на скамейке, словно дожидаясь кого-то.
Стали поговаривать, что он немного свихнулся. А Егор кричал, что дело тут глубже и что ему известно, из каких соображений он тянет время: вот нарежут усадьбу председателю сельсовета, тогда дед сразу к нему пристроится; дед понимает, что председателю достанется наилучшее место.
Но переехал и председатель, а Прокофий Никитич по-прежнему вечерами сидел па лавочке, покуривая, обдумывая что-то, и всякий раз поднимал свою белую голову, когда слышал далекий шум машины.
— Тебя что же, дед, водяным тут прописать? — спрашивал председатель.
Прокофий Никитич туманно объяснял, что срок еще не вышел, что перевезти курень дело плевое, и старался увезти разговор вбок: рассуждал, как, к примеру, теперь будет с письмами, не перепутают ли, куда их возить, спрашивал, сколько дней идут письма из Курска, сколько из Ленинграда.
Председатель жалел дедушку и терпеливо отвечал на все вопросы, но толку от таких разговоров все равно никакого не получалось.