Я счастлив жить, учиться... чтобы действовать и понимать.
Классный наставник
Хотя мне и нравилась своеобразная жизнь Центрального рынка, приятно непохожая на обычную, служившая мне своего рода утехой, я пребывал в одурманенном состоянии от переутомления, и занятия мои страдали. Я чувствовал, что учусь плохо, живу словно во сне. Когда систематически недосыпаешь, сновидения продолжают преследовать тебя и наяву. Не то чтобы это было неприятно, но живешь словно в тумане, будучи не в силах ни на чем сосредоточиться. Следовательно, настала пора изменить свою жизнь.
Вняв моей просьбе, Шапталь согласился снова принять меня к себе... в качестве классного наставника. Я проучился тут восемь лет и вот вернулся — по другую сторону баррикады. Другой урок человечности. Вся жестокость и грязь мира в миниатюре.
Один ребенок — это прелесть; когда же их несколько, не знаешь, какого схватить, чтобы треснуть им по башке другого. Поначалу мне хотелось играть с ними, что вполне естественно — мне было девятнадцать! Но как же они злоупотребляли этим, маленькие твари! Я не пользовался никаким авторитетом. Либо я обращался с ними как с младшими братьями, либо бранил их на чем свет стоит.
Впрочем, таким я и остался. Я неспособен внушать страх. Для этого надо уметь держаться на расстоянии, а мие это скучно. Женщины — секретарши, технички или актрисы — меня волнуют. Я обращаюсь с ними ласково, целую. С мужчинами держусь на равных разыгрываю их, шучу, рассказываю им студенческие анекдоты. Все они мои товарищи. Они называют меня по имели. Мне это безумно нравится.
Но стоит мне рассердиться, и я вскипаю — совсем как мой дед. Бешенство мужчин, чувствующих, что они не вышли ростом. Я ругаюсь последними словами, а в заключение говорю: «Нет старайтесь сколько хотите — директора вам из меня не сделать. Вам нужна власть, розги, оказывается, у вас рабские душонки вы не стоите и доброго слова». Сначала они сердятся, потом корчатся от смеха и наконец принимаются меня утешать.
А вот дети меня изводили! Да, я был примерно наказан за свои школьные проделки! Мой коллега Макс Лежен — вот кто пользовался авторитетом. Он всегда говорил ровным голосом, но никто и пикнуть у него не смел. Он стал депутатом, затем министром. Социалистом он был уже тогда. Мы подружились, и я сопровождал его на митинги, где он проходил боевое крещение распаляясь на трибуне, пока я рисовал карикатуры на него, его друзей и политических противников.
В дни, когда занятий не было, несколько ребятишек всегда болтались на дворе — родители не забирали их, покинув как собак на дороге. Однажды какой-то отец попросил у меня свидания, чтобы высказать все плохое, что он думает о своем чаде. Мальчонке было лет двенадцать.
— Бейте его, мсье! Бейте его! — сказал отец в заключение покидая нас обоих. ’
Были также дети с извращенными наклонностями.
...Вечер школьного дня. За партой хнычет ребенок. Я спрашиваю, что случилось.
— Задачка не получается.
— Покажи-ка.
Читаю условие.
Но твою задачу решить невозможно.
Вы думаете? Мне тоже так показалось.
Он садится на место, хлюпая носом.
На следующий день меня вызывают к начальству. Устраивают очную ставку с преподавателем. Мы спорим в присутствии ребенка. Я получаю нагоняй.
— Судя по условию, которое я читал, эту задачу решить невозможно.
Мы объясняемся и уже склонны думать, что мальчишка нарочно подделал условие, когда чертенок прерывает нас:
— Как прикажете решать ваши задачки, когда вы сами не можете договориться между собой, — и с победным кличем удирает.
. . .Я только что погасил свет в спальне. Все мальчишки взвинчены. Смешки, перешептывания, потасовки втихую, перебежки босиком в темноте. Истерическая атмосфера. Рассвирепев, я опять зажигаю свет. Двое ребят лежат на одной кровати. Им лет по четырнадцать. Они братья-близнецы.
— Что это значит?
— Мы привыкли спать вместе.
— Ладно! Ну а теперь полная тишина!
Я снова укладываюсь. Гашу свет. И все общежитие во главе со мной засыпает, баюкаемое стонами двух близнецов, которые предаются ласкам... Верх падения!
Я работал «альпари», то есть жил на полном пансионе, но не получал никакого денежного вознаграждения. Случалось, у меня три недели кряду было в кармане пять су — на такие деньги ничего, кроме почтовой марки, не купишь. Ыо это не омрачало моего настроения.
В коридоре, куда выходили двери наших спален, было так же шумно, как во дворе, где в переменку играют ученики. Разве и сами мы не были детьми? Я рисовал портреты своих коллег. Разыгрывал для них комедии, гримировался, переодевался, копировал начальство.
Из старых газет мы соорудили мяч и гоняли его на бульваре. Если одному из нас случалось подработать, мы спускались на улицу Нотр-Дам-де-Шан выпить мускатного вина. У меня появились хорошие товарищи и даже настоящий друг Ги Този — он тогда готовил кандидатский экзамен по итальянскому языку. Несколько лет спустя мы познали то идеальное чувство, на которое, по-моему, способны только мужчины — дружбу чистую и полную. К этому я еще вернусь.
Однажды я пожалел мальчонку, который томился в школе совсем один. Это было в четверг — день, когда занятий нет и все дети находятся дома. Я взял его с собой в Лувр, куда всегда ходил пешком. Пока я изучал картины, он скользил по натертым паркетам. На обратном пути я угостил его мороженым на террасе пивной «Юнивер». Не знал я, что через дорогу, в Комеди Франсэз, дебютировала блестящая выпускница консерватории по имени Мадлен Рено. Что же оно молчало, мое шестое чувство? Нам не мешало бы иметь седьмое, восьмое — бесконечное множество... Как бы это нас обогатило!
Кто-то увидел меня с ребенком. На следующий день меня чуть не выставили за дверь. Дирекция приняла меня за сатира. С тех пор меня просто тошнит от людской подозрительности. Люди приписывают вам свои мысли — это все равно, как если бы они приклеивали к вашей коже свою, липкую.
Мои занятия в школе Лувра шли успешно. Изучая историю искусства, я очень скоро понял различие между двумя словами, обозначающими этот предмет. Один педагог делал упор на историю, и мы узнавали, какие неприятности были у Веласкеса с его квартирохозяином, так и не увидев ни одной картины художника. С этих занятий я убегал. Другой, наоборот, приобщал нас к алхимии искусства. Так благодаря Роберу Рею мы проникли в мир импрессионистов. Это было увлекательно. Робер Рей — мне предстояло еще встретиться с ним. Но как я мог это знать?
Все мои попытки заняться живописью проваливались: Галерея изящных искусств приняла по конкурсу четверых, а я был пятым. Я предстал перед знаменитым профессором — Девамбезом. Он едва удостоил мои портреты взглядом — ведь я не проучился трех лет в Академии. С этой стороны жизнь мне сопротивлялась.
Я собирался готовиться к конкурсу по архитектуре, когда послал на авось письмо Шарлю Дюллену — знаменитому Вольпоне, которым так восхищался в театре Ателье. На сей раз жизнь была ко мне милостива.
Сейчас, когда я возвращаюсь к этим минутам своей жизни, мне приходит на ум замечательная фраза Клоделя из «Раздела под южным солнцем»:
Безмерность Прошлого, она толкает нас вперед с неодолимой силой,
А впереди Грядущего безмерность — она к себе влечет с неодолимой силой.
Все мои попытки заняться живописью оборачивались неудачами; после первой и единственной попытки приобщиться к театру он меня буквально затянул.
Уж не ждала ли меня за углом судьба? Что во мне произошло? Знал ли я о театре больше, чем о живописи? Наверняка нет. Я ходил туда самое большее раз десять за всю жизнь.
В 1915 году меня повели в Шатле смотреть патриотическую пьесу «Подвиги маленькой француженки» с участием совсем юной Габи Морлей. Дважды я ходил в Комеди Франсэз — смотрел «Эрнани» с Альбером Ламбером и Мадлен Рош, которые показались мне смешными. Падая, они поднимали тучу пыли, и долгое время забавы ради я вопил: «О, как прекрасен ты, лев благородный мой!»11 — и щелкал зубами, изображая «сильные страсти». Зато меня поразили и привели в восторг Де Фероди и Фрэне во «Взрослых мальчиках» Жеральди, а также современная интерпретация и присутствие на сцене двух неотразимых существ — Мари Бель и Мадлен Рено (и опять никакого предчувствия: какая толстокожесть!) в пьесе Мюссе «О чем грезят девушки», постановка Шарля Гранваля — я узнал это лишь позднее. Мне весьма понравилась басня Лафонтена «Желудь и тыква» — ее читал некий Пьер Бертен.