— Ты стремишься все делать безупречно и поэтому делаешь плохо.
Мне так и не удалось выработать в себе это чертово равнодушие.
Две недели я был помрежем — катастрофа. Если электрический звонок отказывал, я сам говорил «дзинь», и публика корчилась от смеха. По моей вине занавес поднимали до окончания антракта.
Чтобы добиться хоть какой-то дисциплины в труппе, Дюллен поручил Декру «закрутить гайки». Результат: назавтра сам мсье Шарль Дюллен за пятиминутное опоздание на репетицию попал в сводку.
Декру заменили профсоюзным активистом, который, узнав, что я ночую в театре, хотел этому воспрепятствовать. Выведенный из себя, Дюллен заявил при всех, что он заслуживает порки. Профсоюзный деятель сам сложил с себя возложенные на него обязанности. Такие порядки царили в Ателье. Танцор Помье, который умер молодым, тренировался в нижнем белье. Дорси в уголке «углубленно» осваивал «барабан». Собаки лаяли, лошадь ржала, ученики скакали по лестницам... Какие чудесные времена!
При каждой новой постановке наступал кризисный момент. Освещение устанавливали по ночам. Я добровольно вызвался неподвижно стоять в любом месте сцены, чтобы Дюллен мог судить о яркости каждого прожектора. В результате я научился самостоятельно устанавливать свет.
Затем наступало отчаяние — «выкидоны» Дюллена.
— Это сущий позор, все очень просто, мы закрываем Ателье. Я займусь физическим трудом.
В сочельник мы праздновали Новый год всей труппой. Отодвинув декорации, ставили на сцену праздничный стол. Подвыпив, переходили к играм, импровизациям. Дюллена изображали двое — я и один мой товарищ, Игонанк. Однажды мы показали ему скетч «Дюллен ставит Дюллена». Игонанк изображал Вольпоне, а я Дюллена-режиссера. За «Ну так чего же ты тянешь?» следовало «Я опозорен!..».
Глядя на эту пародию, Дюллен хохотал до слез. А несколько дней спустя — новая пьеса, новые вопли отчаяния. На этот раз Дюллен знал, что мы подстерегаем его «выкидон».
— Я знаю, что, впадая в отчаяние, выгляжу смешным, — спокойно начал он. — И тем не менее... завтра... меня ждет разоренье... я стану посмешищем для всех газет... О-о! На этот раз я промолчу... Но я пущу себе пулю в лоб!
Всеобщий смех. А он шел подышать воздухом на площади Данкур, дубася деревья кулаком и пиная их ногой. В нем жила лошадь. Она брыкалась.
Впрочем, я никогда не видел, чтобы он вел себя вульгарно. Грубые выражения и вульгарная натура — разные вещи. Дюллена отличала необыкновенная деликатность, особенно в работе с актрисами. Никаких замечаний, вызывающих смущение. Он объяснял любовные сцены с изысканной чувственностью. Как-то он сказал актрисе, которую, похоже, не волновала любовная сцена по ходу действия:
— Удивительная вещь, он тебя обнимает, ты его любишь, вы в постели, ты прижимаешься к нему и все же остаешься деревянной... гм... гм! — И он добавил с наинежнейшим намеком в голосе, глядя как нельзя более ласково: — Ну не будь же деревянной!
Кровать Вольпоне
Он же всю ночь на постели, покрытый овчиною мягкой,
В сердце обдумывал путь, учрежденный богиней Афиной.
Гомер. Одиссея
Поскольку я зарабатывал пятнадцать франков в день, а денег нам не выдавали, я отказался от мысли снимать жилье и с ведома своего учителя ночевал в театре.
Как-то раз после вечернего представления «Вольпоне» мне взбрело в голову переночевать в кровати главного героя... (после пятого действия ее не убирали со сцены).
Все разошлись, привратник запер двери. Я остаюсь в театре один. Проскользнув на сцену, нахожу у помрежа огарок свечи, зажигаю его, отдергиваю все пологи кроватки — Барсак, тогда совсем еще молодой декоратор, следуя своей пресловутой теории перспективы, сделал ее всего метр сорок длиной — и вытягиваюсь.
Сцена погружена в тишину, колосники увешаны занавесями. Декорации отбрасывают призрачные тени... Мне приходит мысль открыть большой занавес. Я хочу ощутить присутствие зала. Зала, населенного креслами, — как будто бы в них сидят зрители.
Я раздвигаю занавес, как делают что-то запретное. Прохожу несколько шагов по этой сцене, где только что мне было так страшно. Замираю, стоя на просцениуме. Меня заполняет тишина театра. Я словно стиснут льдами. Все кругом и я сам заиндевело. Еще немного, и весь я покроюсь слоем тишины.
Я ложусь на кровать Вольпоне и сворачиваюсь калачиком... Я мечтаю...
У каждого кресла сейчас могло быть свое лицо; впрочем, некоторые из них потрескивают. Они мечтают, как и я. Чего только не перевидали они на своем веку, эти кресла! Однажды, когда пробивали еще один вход, между стеной и деревянной обшивкой нашли любовное письмо, датированное 1840 годом.
Старый театр предместий... Жизнь бродячих актеров, которых знавал Дюллен. Вот и сбылась мечта моего детства. Я живу, я связываю в этот момент свою жизнь с жизнью театра. Этой ночью посвящения я догадался, что проблема театра заключается в одном — заставить вибрировать тишину. Оттаятьтишину. Подниматься против течения. Впадая в море, река умирает; устье реки — место, где она больна... Надо плыть против течения,; чтобы вернуться к истоку, рождению, сущности...
Искусство — вызов смерти...
Эта тишина, наполненная потрескиваниями в этом волшебном месте, где я не слышал ничего, кроме шума в себе, в моем «светящемся», как сказано у Пифагора, теле уже не должна была покидать меня никогда; я всегда буду видеть себя свернувшимся калачиком на кровати Вольпоне в первую ночь любви, проведенную у источника моего искусства.
С тех пор я постоянно ищу эту тишину, и мне случалось снова обретать ее, но уже посреди сцены, залитой светом прожекторов, в предельно напряженной драматической ситуации, среди множества людей — множества внимательных, открытых человеческих сердец, разделяющих этот момент со мной.
Пожалуй, сильнее всего я испытал это чудесное ощущение, читая монолог Гамлета «Быть или не быть».
Когда тысяча сердец бьются в такт, и мое сердце бьется в такт с ними; когда биение моего сердца совпадает с биением других сердец; когда все мы составляем единое целое, я могу сказать, что познаю любовь между людьми. И так же как это бывает в любви между мужчиной и женщиной, когда, достигнув ее вершин, желаешь оттянуть момент чудесного разрыва, так и мне порой хочется продлить это мгновение. Я молчу; перестаю дышать; мы все уже не дышим и, замерев, трепещем; мы снова обретаем ту единственную в своем роде тишину, эту тишину — в — движении,, которая одна может создать физическое ощущение настоящего.
Армия
Это начало посвящения было — увы! — прервано призывом на военную службу. Я входил в контингент призывников Макона и был зачислен шофером второго класса в отряд военно-транспортной службы Дижона, вместе с молодыми виноградарями этого района.
Первая моя ошибка — но не последняя — я взял с собой стихотворения Лотреамона и Рембо. В наказание меня обрили наголо. С этого дня мои волосы в знак протеста вьются. В сущности, год как год, но для меня он был кошмарным. Добровольное целомудрие (я дал зарок хранить верность), крепкий кофе, мало подходящее чтение, богатое романтическое воображение толкали меня на сумасбродные поступки. Больше всего меня бесили глупость и физическая нечистоплотность.
— Свидетельство об образовании?
— У меня нет, но...
— Не желаю знать! Вам задают вопрос. Знаете ли вы, что такое вопрос? Свидетельство об образовании?
— У меня нет, но...
— Заткнись. Неграмотный.
— Но, сержант...
— Следующий. Этот — полный кретин.
Назавтра я сижу на одной скамье с неграмотными; взглянув на мой почерк, лейтенант отпускает меня.
Если в прошлом году я поставил спектакль о Жарри, то немного и в память об этом.