Первую, четырнадцать метров на восемь, я определил под мастерскую для работы, здесь же мы давали представления (позднее она стала мастерской Пикассо). Вторая, пятнадцать на четыре, служила спальней, столовой, уборными, кладовкой — все вместе. Припоминаю табличку: «Не залезай в туалет на несколько лет». Третью, восемь на четыре, я оставил себе. Однако, возвращаясь поздно ночью, нередко заставал кого-нибудь спящим в моей кровати.
Я основал «Компанию»: «Чердак Августинов». Жак Дасте примкнул было к нам, но вскоре попросился на свободу и правильно сделал — мне было еще далеко до зрелости и не хватало жизненного опыта.
Сен-Жермен-де-Пре стал моей новой деревней. Движение сюрреалистов — новой верой. Я проник туда, как и в «Картель», — под занавес. Раскол уже состоялся. Сюрреалистическая революция растеклась по трем руслам, подобно живой клетке, которая уже не в состоянии координировать своих трех сил. Андре Бретон с упорной непоколебимостью отстаивал чистоту движения. Он соглашался принять левую политику, но сохраняя при этом трезвость взглядов и свободу воли. Арагон, Элюар, стремившиеся к действию, решили вступить в какой-нибудь «орден» и обратились к коммунизму, то есть к политике19. Анархисты — те, кто не хотел больше идти ни за Бретоном, ни за ними, взяли свою свободу обратно — это Робер Деснос, Андре Массон, Арто, Бальтюс, Жак Превер и иже с ними. Я инстинктивно примкнул к последним.
Я был тогда совсем еще зеленым, примитивным. Чтобы стать интеллектуалом, мне не хватало специальных знаний, многое было выше моего понимания. Впрочем, его с меня и не спрашивали. Меня привлекли на свою сторону — и довольно. К тому же никакои ясности тут и не существовало. К правоверию Бретона, коммунистическому раскольничеству Арагона, разброду индивидуалистов следовало прибавить четвертую ветвь, отросток движения дадаистов: Тристан Тзара, доктор Френкель и другие. Они вовсе не держались особняком. Бретон и Жорж Батай просили у меня гостеприимства на «Чердаке» для проведения собраний. Так, 21 января 1936 года состоялась важная, насыщенная черным юмором церемония по случаю годовщины отсечения головы Людовику XVI. Юмор? Нет — серьезность, не принимающая себя всерьез, дабы не стать слишком серьезной.
А то мы изучали книгу Бриссе, чиновника прокуратуры, который простым вышелушиванием слов выводит родословную человека от лягушки. Чем дальше и чем невыносимее, тем больше это было то, что нужно. Общение с такими талантливыми занудами расширяло мой кругозор, что и было важно.
До сих пор я соприкасался с людьми, которые, отказываясь примкнуть к обществу так называемых «порядочных людей», просто поворачивались к нему спиной. Каждый лагерь жил сам по себе. «Не существует одного времени для формы и другого — для содержания», — сказал Валери. Однако сюрреалисты ограничивались игрой в формы, вовсе не собираясь всерьез менять содержание. Вот почему я назвал эту пору эстетической. «Скверные мальчики» с Монмартра, в сущности, были хорошими ребятами. Но у них отсутствовало всякое понятие о социальном — оно их просто не интересовало. Только Жемье, основатель Национального народного театра, предчувствовал его. Для других общество было подобием мрачной, но прочной цитадели. Для сюрреалистов же, напротив, цитадель дала трещины, следовало взорвать и форму и содержание.
Все это представлялось мне удивительной чисткой и прежде всего чисткой мозгов. Автоматическое письмо, сны наяву, галлюцинации. «Взорвать барак» других было уже недостаточно — подлинная смелость заключалась в том, чтобы взорвать свой собственный. «Прежде чем переделать мир, переделай самого себя!», «Каждый человек, сам того не ведая, поэт!» (лозунги, повторенные в мае 1968 года).
Вскоре я увлекся Востоком. Это было естественно, неизбежно, логично — по-картезиански. Бхагавадгита, тантра-йога, хатхайога, Упанишады, а также «золотые стихи» Пифагора20 стали моим излюбленным чтением. Я вижу себя вместе с Робером Десносом в зале Сюссе, неподалеку от станции метро Жорес. Деснос импровизировал стихи на мои мимические номера, а я импровизировал пантомиму на его стихи. Деснос — гений автоматической мысли — обладал самым большим даром снов наяву.
Принимал ли я все это всерьез? Не думаю. Важно, что этот период, длившийся два сезона, дал мне возбуждение, беззаботность и полную раскованность поведения. Мои поступки были откровенно смелыми. Я хорошо понимал, что так тому и следовало быть. Анархия — само благородство. Она означает полную и абсолютную ответственность за самого себя. Ничего общего с «террористами».
Двери «Чердака» никогда не запирались — приходи и живи кому вздумается. Я предоставил своим товарищам самим содержать помещение в порядке. Мы понаставили кровати во всех углах. Идеальная республика! Раз в неделю мы устраивали вылаз-ку за город. Каждый приносил что хотел. Девушки из нашей компании готовили какое-нибудь блюдо. Мне вспоминается огромный чан с кальмарами. Сотрапезники не всегда отличались богатой фантазией, и, случалось, у нас оказывалось такое количество камамбера, что мы доедали его весь остаток недели.
В такие вечера нас собиралось человек пятьдесят-шестьдесят, и мы давали импровизированные представления. Я любил импровизировать пантомиму под пластинку Вареза «Ионизация». Жиль Маргаритис тренировался для своего номера «Честерфолиз». Фисгармония Роже Каччиа — вот что было мне нужно. Я обожал склад ума Жиля Маргаритиса. Тонкую меланхолию его души клоуна.
Сильвен Иткин работал на «Чердаке» для своей труппы «Алый черт». Он готовил там «Пасифаю» Монтерлана и «Убю-прикованного» Жарри.
По моей просьбе Превер инсценировал «Страну чудес» Сервантеса: двое балаганных зазывал показывают спектакль, предназначенный исключительно для «порядочной публики». И хотя на самом деле они не показывают ничего, все, выдавая себя за порядочных людей, что-нибудь да «видят». Сюжет — находка для костюмированного вечера.
Приходил и Чимуков — глава группы «Октябрь». Незадолго перед этим группа «Октябрь» получила премию Олимпиады в Москве. Жаку Преверу импонировал уже сам тип молодого революционно настроенного содружества.
Сильвену Иткину суждено было умереть в Лионе под пытками во время войны. Какой прекрасный человек — увлеченный, волевой, язвительный, с улыбкой и взглядом ребенка.
Цыганский композитор Жозеф Косма писал для нас чудесные песни на стихи Превера. Нам нужен был мальчик. Иткин указал мне на мальчонку лет восьми, — он болтался в одном из рабочих кварталов Парижа и боялся только фараонов и собак. Звали его Мулуджи. Мы приютили его у себя на «Чердаке». В первый вечер, когда мальчик улегся спать, мы услышали, что он шевелится на кровати.
— Ты не спишь?
— Нет, я себя баюкаю. Я всегда себя баюкаю...
И в самом деле, он раскачивался справа — налево. Закутывался в сон.
У него был очаровательный голос, и когда он с улыбкой на лице пел «Ах, как печально наше детство» Жака Превера и Косма, у нас щемило сердце.
Кроме того, был Баке — виолончелист-лауреат, клоун-акробат, актер и инструктор по лыжам.
Попади мы в хорошие руки, и получилась бы превосходная труппа комедии дель арте. Да только мы не хотели попадать ни в чьи руки.
Превер писал свои стихи на клочках бумаги — ему бы и в голову не пришло собрать их в книгу. Анархистская щедрость была правилом... правилом неписаным, но действующим. Главное — сохранять радость жизни.
Такой избыток свободы неизбежно привел к дурным последствиям. Взять наши вылазки за город. Вначале мы совершали их в тесном «семейном» кругу. Потом стали приглашать друзей. Друзья приводили с собой друзей. Первые, устав, перестали появляться. В результате я уже никого не узнавал. Я понял, что случилось, когда на улице Ренн ко мне подошел мужчина и, пожимая мою руку, сказал:
— Вы меня не припоминаете? Третьего дня мы вместе провели вечер у Барро.
Хотелось бы мне знать, кого же он принял за Барро!
Арто
Мы виделись почти ежедневно. Иногда преподносили друг другу розу. Он просил, чтобы я ему подражал. Я подчинялся. Вначале он улыбался, внимательный к малейшей детали, одобрял, потом нервничал, наконец, взбудораженный, принимался вопить: «У меня уккрали мою иннндивидуальность, мою иннндивидуальность, у меня уккрали мою иннндивидуальность!» И убегал. Я причинил ему боль? Нет — было слышно, как он хохочет на лестнице. Ни меня, ни его нельзя было провести. Я знал Арто — человека, а не литератора.