В сельской местности на привале я собирал цветы. Я обратился к офицеру.

— Мой лейтенант, у меня есть цветок, но мне не выдали ружья.

— Не приставайте!

У меня волосы стали дыбом.

Под Страсбургом нам повстречались первые тележки беженцев — мебель, тюфяки, кухонная утварь, детские велосипеды и домашние животные. Мы увидели первых бродячих собак, брошенных хозяевами.

Используя мои «специальные знания», меня заставили убирать офицерские кабинеты. Офицеры были строевиками, и для них такая жизнь — профессия.

Пока я подметал:

— Ну как, артист? Это тебе не кино!

— Лучше чистить паркет, чем рыть окопы,

— Что ты сказал?

— Ты прекрасно слышал. Я попрошу вас, мой лейтенант, уважать устав и не тыкать.

В кабинетах я не засиделся. Тем более что у моей фамилии стоял крестик, означавший «пацифист». Меня приставили кормить трех лошадей. На этот раз я взмолился — не за себя, а за животных.

— Старшина, эти животные подохнут — я не отличаю головы от хвоста.

Старшина пожалел лошадиную породу, и я стал могильщиком. Я не умел ходить за живой скотиной — меня определили к мерт вой. До сих пор звучит в ушах барабанная дробь — земля падает с лопаты на вздутые животы собак, кошек, лошадей — всех подряд.

3 сентября война была объявлена официально. Надежды больше нет.

Ко мне опять придрались и перевели в другую часть. Чем дальше спускаемся мы на юг, тем больше встречается славных ребят. Теперь мы находимся в Рейпертсвиллере, возле Битше, в горбатом Эльзасе. Прекрасная холмистая местность. На лугах цветут колокольчики, как три года назад, в Дофине, когда мы с Мадлен были так счастливы на природе! 8 сентября. Мне двадцать девять.

Я пустился на хитрость — добровольно вызвался чистить картошку. Как правило, люди считают ниже своего достоинства чистить картошку и мыть жирную посуду. Для меня же, чем ниже ступенька лестницы, на которой я стою в армии, тем лучше внутреннее состояние.

Другая хитрость — я добровольно вызвался доить покинутых коров, а их очень много. У недоеной коровы начинается жар. Ее молоко скисает, и она подыхает. И вот мы принимаемся за дело втроем, прямо в поле: один держит голову, второй — хвост, третий разминает соски. Скисшее молоко почти такое же твердое, как масло. Бедное животное кровоточит, тяжело дышит, брыкается. Терпение, терпение. Наконец потекло молоко. Мы обретаем дружбу — единственный момент, когда жизнь получает смысл. Нежность, перешедшая ко мне от матери...

19 августа Мадлен подарила мне по случаю трехлетия нашей любви автоматическую ручку, и я решил вести дневник нашейжизни. Из сделанных в нем записей сегодня могу переписать следующее:

«9.30. Я дозорный. Стою на холме. Мне поручили караулить появление самолетов, и если они, пролетая, «что-нибудь сбросят» (снаряды, листовки или баллонеты), я должен свистеть. Внизу меня услышит часовой. Он предупредит постового, а тот — трубача. Зрубач побежит к дому, где живет лейтенант, на другом конце поселка, и скажет, что я свистел, что часовой услышал, что он предупредил постового, который послал трубача сюда, и вот он явился.

И лишь тогда лейтенант, по здравом размышлении и, конечно, произнеся, совсем как маршал Фош, «Что происходит?», примет решение, объявлять тревогу или нет.

И поскольку самолет теперь уже находится в ста километрах от пас, скорее всего, все останется как было».

Другая запись.

«9 часов утра. Мы не делаем ничего, ничего, ничего. Густая пелена сентябрьского тумана. Скука журчит потихоньку, как ручеек. Скуке не видно конца. Наверняка она знает, ей тянуться еще долго, и идет своим неторопливым ходом, размеренным и страшным».

16 октября — годовщина смерти моего отца (двадцать один год тому назад!). В этот день, все еще используя меня «по специальности», мне поручили раздавать табак в общей комнате маленькой фермы. Дочь хозяина говорит мне:

— Вас кто-то спрашивает.

Обратимся к дневнику.

«Я отвечаю «хорошо» и медленно, вяло, «трусливо», как обычно, бреду посмотреть, кто же меня ждет...

!!!!????!!!! Это Мадлен, Мадленочка, мое Существо, моя любовь, моя возлюбленная душа. Не может быть. Я схожу с ума. Это не она... Я касаюсь рукой ее плеча, чтобы видеть, — это плотная материя. Она не прозрачна. Это Мадлен. Приехала в такую даль. Она тут... У меня дрожат ноги. Пробивается пот. Я задыхаюсь. Голос уходит куда-то в глубь меня (sic!).Я не в состоянии говорить. Я кружусь, топчусь на месте... как человек, удерживающийся, чтобы не упасть».

Мы не расставались два дня. Это был всеобщий заговор — товарищей, фермеров и даже лейтенанта.

... Но я не держу слова. Я обещал отбирать из своих воспоминаний лишь те, которые сформировали меня, или могут быть полезны другим, или, наконец, такие, которые могли бы послужить мне в будущем. Сам же копаюсь в «личном», тогда как годы войны — потерянное время для вас, для меня, для жизни. Пустота!

Я постараюсь вспоминать лишь те факты последующих месяцев, которые оставили на мне след.

Представился случай вновь обрести дружбу: узнав, что Деснос со своим полком находится в тридцати километрах, я одалживаю велосипед и еду. Среди завязших грузовиков, деревьев наполовину без листвы, по-зимнему ощетинившихся, как кабаны, я ору во весь голос: «Я лечу к другу».

Мы свиделись. Проселочная дорога пролегла между двумя лугами, которые развезло от дождя, а посередине них — тополиная рощица, прикрывающая мостки. Мы говорили два часа. Глубокий и простой разговор. Деснос был мужчиной, человеком в полном смысле слова. Быть может, я впервые осознал, какой он был для меня поддержкой. Он умел взваливать на свои плечи и друзей и самого себя. При всей своей раздвоенности, он оставался хозяином и другом своего Двойника. Крестьянин по происхождению, мелкий буржуа, бунтарь, сохраняющий равновесие, — все, чем всегда хотел быть я сам.

Настало время расставанья. Мы улыбнулись друг другу — как это было ценно в тот момент! Какой человеческий контакт! Мы не обманывались насчет того, что нас ожидало, — я говорю от имени всех.

На рождество я получил кратковременный отпуск и, воспользовавшись им, осуществил на радио постановку первого действия «Золотой головы» на музыку Онеггера. Семени, брошенному в землю, суждено было прорасти двадцать лет спустя. Единственное, чему я не поддался, это искушению ставить спектакли. Кривить душой? Ну нет! С меня хватало и того дурного фарса, который разыгрывался у нас на глазах.

И вдруг меня переводят в инженерные войска в Сюипп — в раскисшую от дождей Шампань. Я уже ничего не понимаю. После всякого рода пересылочных пунктов, где нас содержали как скотину, с репродукторами, которые гнусавили: «Конвоиры, наденьте цепи», я прибыл в Сюипп. Велико же было мое удивление, когда я встретил там Лабисса, художников — Брианшона, Легё, Лонуа, скульпторов — Дамбуаза, Коламарини, граверов, например Леманьи, декоратора Пьера Дельбе, впоследствии одного из самых дорогих моих друзей, выдающихся музыкантов — настоящая сюрреалистическая академия. Я попал в маскировочную роту — перешел из небытия к абсурду. За меня похлопотал Робер Рей, мой учитель по школе Лувра. Вспомнив о «Голоде», он нажал на «действующие положения» о мобилизации. Итак, я опять стал «художником». Говорю вам, абсурд!

Франция продолжала отсиживаться за линией Мажино. А мы жили как во сне, достойном Альфонса Алле и Жарри. Бессмыслица! Я рисовал «на натуре» мельницу в Вальми! Смехота! Стоя на часах, я перечитывал «Ромео и Джульетту».

И вот отступление. Наша рота была таким призрачным «камуфляжем», что штаб о ней забыл. Мы уже слышали, как идут танки противника...

11 июня. Узнаю, что авиационный отряд отправляется в Шартр через Париж. Тем хуже, я еду. Я хочу увидеться с Мадлен, сказать ей, пусть покидает город. Тайком забравшись в грузовик, прячусь под брезентом. Наше бракосочетание, с согласия Жан-Пьера, назначено в мэрии Бийанкура на 14 июня — годовщину смерти мамы. Я выбрал дату не специально, но совпадение меня радует. Маме так этого хотелось. Она обожала Мадлен и передала ей свое обручальное кольцо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: