Случалось, он пел за столом. Всем ариям из «Парижской жизни» Оффенбаха научил меня он. Он посещал театр Монсей, потому что там разрешалось курить и читать газету. Да, это был экземпляр! Он ходил покупать килограмм картошки за тридевять земель, где она стоила на два су дешевле. Однажды он приобрел по дешевке две дюжины пристежных воротничков, да так и не сумел их надеть — они оказались ему тесны... Под конец жизни дед полдня проводил на кладбище Пер-Лашез. Когда этому удивлялись, он с блаженной улыбкой объяснял: «Все мои друзья теперь здесь!»

В этом бедламе у бабушки был свой мирок. После еды она удалялась к себе в спальню, надевала передник, митенки, ставила ноги на скамеечку, брала пепельницу и, придерживая ее на груди, выкуривала три сигареты подряд. Едва вдохнув дым, она выпускала его кольцами, пыхтя, как маленький паровоз. Какая тишина, какое спокойствие, какая атмосфера нежности царила в этой спальне!.. Словно попадаешь в центр тайфуна.

После смерти бабушки я присутствовал при памятной сцене: сраженный горем дед потерял сознание. Его привели в чувство. Чуть не лишившись рассудка, он обращался к своей супруге, как если бы она еще была жива. Но дражайшая половина лежала среди цветов в соседней комнате. Приходят агенты похоронного бюро. У папаши Валетта срабатывают условные рефлексы:

— Заходите, мсье, заходите, милости просим.

— Мы относительно гроба.

— Ах! Гроб. Дорогая моя жена...

Он падает в обморок. Его приводят в чувство.

— Сколько стоит у вас гроб?

— Дубовый?

— Нет, сосновый. А ручки и шурупы для крышки входят в его стоимость?.. Нет? Это неправильно.

— Хорошо, мсье, пусть шурупы войдут в стоимость. А как насчет имени?

— Ее имя? Дорогое мое дитя! Ах!

Он падает в обморок. Его приводят в чувство.

— Вырезайте не Валетт — это слишком длинно, а Бри, ее девичью фамилию — она на три буквы короче... Да, Бри, Бри, Бри. Бедная моя женушка! Ах!

Он падает в обморок. Его приводят в чувство.

— Значит, насчет дощечки с именем и шурупов мы договорились. А опускание гроба, конечно, тоже включено в сумму?

— Ах нет, мсье!

— Так вот, либо вы включите и это, либо я обращусь за услугами в другое похоронное бюро.

— Ладно, мсье.

Тщательно проверив счет, он наконец провожает их до дверей.

— До свидания, господа. Не трудитесь, я закрою сам.

И вот они ушли. Потирая руки, дед обращается ко мне:

— Видишь, шалопай, сегодня я заработал тысячу пятьсот франков.

И он снова упал в обморок на застывшее тело жены.

Позднее, представляя ему Мадлен, я опасался его реакции — ведь она актриса, хотя и пайщица Комеди Франсэз. Дед рассмотрел ее с ног до головы, окинул оценивающим взглядом и отозвал меня в соседнюю комнату. Я опасливо последовал за ним. Понизив голос, чтобы его не услышали, он сказал мне:

— Никогда не смей огорчать эту женщину, слышишь? Тебе достался главный выигрыш.

Он был хорошим барышником и в отношении людей.

Дед никогда не болел, никогда не обращался к зубному врачу. Его зубы были точно два жемчужных ожерелья, только слегка пожелтевшие.

Он принимал холодные ванны, мылся духовитым мылом, потом душился из пульверизатора сладковатыми духами. Он познакомился с термометром лишь незадолго перед смертью. И воспринял это как личное оскорбление. Он чувствовал себя настолько здоровым, что перед тем, как отдать богу душу, спросил: — Не знаете ли, кому пригодился бы мой костяк? Ведь на свете столько хворых! Просто жаль, что такой замечательный механизм истлеет.

Ну, о нем пока все. Я еще встречу его на своем пути. Случается, когда я «кипячусь» или разбираю счета нашей Компании, мой Двойник нашептывает мне: «Не превращайся в папашу Валетта!» Все-таки дед крепко сидит во мне.

Дядя Боб

По вечерам, у дяди, я попадал к антиподам. Здесь все делали шаляй-валяй, как кому взбредет в голову, в духе «артистов», вернее, богемы. Жизнь у дяди не сложилась, как, впрочем, и у многих людей. Это глубоко запало мне в душу. Вот почему я жил как хотел. Дедушка был тем, кем он был, и это его устраивало. Дядю же моего — нет: травмированный войной, поломавшей его молодость, он постоянно тосковал по другой жизни. Впрочем, он смирился, философски улыбаясь, и никому не докучал, наоборот, был добр, очарователен и весел.

В пять утра он отправлялся продавать свои цветы на каменных плитах Центрального рынка, возвращался в полном изнеможении и уже не говорил ни о чем, кроме живописи. Вечером его, умирающего от желания спать, уносили в постель. «Адриенна за руки, а Жан-Луи за ноги», — бормотал он, улыбаясь, полузакрыв глаза.

У его жены Адриенны была красивая фигура натурщицы, беспечный характер, матовый цвет лица креолки, густые ресницы, глянцевые ненакрашенные губы, тяжелая любовная истома во взгляде. По нечаянности не застегнутая блузка позволяла углядеть два правильных полушария, тонкую кожу, «мушку на розовом кусте» — не слишком розовую, не слишком коричневую. Крутые бедра, длинные ноги — она всегда волочила не правую, так левую. Развалившись в кресле, Адриенна вдыхала дым черного табака своей сигареты, так же сосредоточенно ведя внутренний диалог, как если бы курила гашиш. В откинутой левой руке она держала стакан красного вина. В этом не было ничего вызывающего — просто непринужденная поза.

После ужина, если у дяди еще хватало сил, доставали словарь и с полчаса, выбпрая слова наугад, раскрывали их подлинный смысл и этимологию, что отсылало нас к другим словам. То была увлекательная игра, игра в «правильное» слово — я играю в нее до сих пор.

Дядя покупал мне книги. Прививал любовь к мастерам Лувра, импрессионистам и кубистам. Он открыл мне живопись, поэзию — весь мир от Аполлона до Диониса. Его отец приносил с собойреальность, он — мечту. Мне оставалось открыть, что искусство — мечта, в которой не надо мечтать, ибо в нем реально все, даже мечта.

Иногда Боб подтрунивал надо мной. В четверг — день, когда занятий в школе не было, — застав меня вечером дома, он погружал свои карие глаза в мои:

— Что ты сегодня делал?

— Играл в футбол в Булонскому лесу.

— Ты в этом уверен?

Его взгляд становился инквизиторским. Я начинал краснеть.

— Э-э... да!

— А между прочим один человек видел тебя в четыре часа на площади Пигаль. Не отнекивайся!

Я багровел. Мой лоб покрывался испариной. Я не знал, что и сказать. Не знал уже, кто я и что! Кругом все плыло. Глаза застилал туман. Но тут взрыв смеха возвращал жизнь в ее реальные рамки, и я видел более четко лицо дяди, приближавшееся, чтобы меня поцеловать.

— Разве ты не понял, глупыш, что я тебя разыгрываю!

Опасные игры для ребенка. От них у меня пошел комплекс вины. Сам того не ведая, дядя открывал передо мной кафкианский мир.

Нет необходимости уточнять, что я был полностью предоставлен самому себе. Из-под дедовского контроля я ускользал, а Бобу претило контролировать меня. Хорошо еще, что моей страстью было ученье.

Днем — «порядок и принуждение». Вечером — жизнь «как бог на душу положит». С одной стороны, отцовская диктатура, с другой — запоздалое детство. А в Туршосе, в родовом «имении», трое моих парижских «лапочек», играя в земледельцев, резвились как стадо без пастуха.

В воскресенье мы отправлялись поездом в долину Шеврез, где Боб купил себе домик. От станции, на которой мы сходили, двухэтажный дилижанс доставлял нас до поселка Ле Муссо. Сюда любили наезжать люди искусства — актеры, художники, писатели. Я познакомился с любопытным человеком — острый взгляд, физиономия траппера, одна рука. Мы забирались на империал, я усаживался к нему на колени, и, пока лошади бежали рысцой под богатым оттенками небом Иль-де-Франса, его истории переносили меня то в леса Ориноко, то в дебри Дальнего Запада. Этот господин был поэт Блэз Сандрар. Он то внезапно исчезал, то два месяца спустя видели, как он носился в огромной «испано-сюизе» с крючком вместо отсутствующей руки на баранке. В другой раз мы опять скромненько усаживались на империале. Разбогатеть и все промотать — таким был стиль его жизни. Именно Сандрар привил мне вкус к приключениям, к радости странствий по белу свету.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: