Для опытного разведчика провокационность этого хода была вне всяких сомнений. Но это ничуть не смущало Томаса Краммлиха. Он знал: даже молчание разведчицы будет теперь красноречивым. Оно укажет, что она не ведет никакой игры, занимает пассивную позицию и думает лишь об одном — чтобы достойно встретить конец. Случай банальный и для контрразведки не самый приятный, ибо как средство для развязывания языка остаются лишь пытки, что, откровенно говоря, малоэффективно и означает, что вся работа впереди: старые концы у тебя на глазах ушли в воду, а повезет ли еще ухватить новые...
Другое дело — если она заговорит. Значит, не примирилась с положением, значит — игра продолжается. А раз пошла вперед, тут уже все зависит от искусства контрразведчика, сумеет ли он так ловко поставить капкан, чтобы разведчик его не заметил. «Кроме того, — решил для себя Томас Краммлих, — если она заговорит, это будет еще одним подтверждением, что ее задание связано со здешними местами — с Курляндией».
— Так что же, будем продолжать отмалчиваться? — спросил он.
— Позвольте закурить.
Томас Краммлих предполагал, что это может случиться, и все же, услыхав ее голос, он только величайшим усилием воли заставил себя скрыть рвущуюся наружу радость.
Он неловко встал из-за стола, прихрамывая, обошел его, протянул ей сигареты, зажженную спичку. Закурил сам. Подняв на нее глаза снова и увидав, как она держит сигарету, как подносит ее ко рту — особенно, необычно, очень элегантно, как это делают только парижанки, — он вдруг вспомнил, где видел это лицо. Именно там, в Париже... Краммлих даже вспомнил тот странный день и кафе на Монпарнасе, вот только название запамятовал — он там бывал редко, раз пять самое большое за все время, пока они сидели в Париже, расшифровывая дурацкий код, введенный накануне по требованию премьер-министра Великобритании сэра Уинстона Черчилля. Неужели она? Но каким образом? В этой ужасной дыре... Значит, она не русская? А кто же тогда — англичанка? Француженка?..
Сюрприз был столь велик, что Краммлих позабыл на минуту, что надо бы скрывать свои чувства. Удивление, и радость, и сомнение сменялись на его лице с мгновенной быстротой. Потом все это вытеснила решимость.
Томас Краммлих взял пепельницу — голову Мефистофеля — и сдвинул ее так, чтобы она закрыла спрятанный под сукно микрофон. Тихо спросил:
— Вы давно из Парижа?
Разведчица посмотрела на него удивленно. Ее поведение было настолько естественно и спокойно, что Краммлихом опять овладела неуверенность. Но нет, он не мог ошибиться! Это она!..
Почти перестав хромать, он вернулся на место, медленно, словно ставил точку, опустился в кресло и, не скрывая торжества, произнес:
— Так вы давно из Парижа, мадам?
Она продолжала играть превосходно.
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — сказала она, потянулась к пепельнице, придвинула ее к себе, стряхнула пепел с сигареты и затянулась снова.
Краммлих молча сдвинул пепельницу на место, поискал глазами другую, но не нашел. Тогда он снова сдвинул пепельницу на край стола, поближе к разведчице, а сверху на микрофон положил папку с делом о расстрелянном подпольщике. Подумал — и поверх папки положил еще одну.
Разведчица внимательно наблюдала за всеми этими манипуляциями.
Забыв о папке, Краммлих прошел через комнату к двери, выглянул наружу, шепнул конвоиру: «Если появится господин гауптман, немедленно мне доложите». Затем вернулся к столу и присел на его край.
— Если не возражаете, я вам кое-что напомню.
Ситуация изменилась столь стремительно и радикально, что ни о каком плане действий не могло быть и речи — для этого у Краммлиха просто не было времени. Надо наступать, пока играет роль элемент внезапности. Правда, изолировать гауптмана он все-таки додумался; это было первое, что пришло в голову Томасу Краммлиху. И не потому, что он боялся разоблачения, хотя такое и могло иметь место. «Когда придет время, гауптман узнает все, что ему следует знать, — решил Томас Краммлих, — а пока это касается лично меня...»
— Когда же это было... — в раздумье произнес он, хорошенько сосредоточился, словно делал над собой усилие. — Если не ошибаюсь, это было где-то весной сорок первого... да, да, в марте...
Томасу Краммлиху вдруг припомнился до мелочей весь тот день, с просвечивающим через удивительно раннюю светлую листву солнцем, с лужами на бульварах, с какой-то неповторимой весенней негой во всем теле. Еще ему припомнилось, что, когда под вечер он шел в это кафе, где его должен был поджидать Отто, — помяни, господи, его грешную душу! — он подумал, что фиалки уже прошли, и оттого ему почему-то стало грустно.
Отто уже поджидал его. С ним был незнакомый армейский офицер, как потом Краммлих имел возможность убедиться, — хороший парень. Они не теряли времени и успели изрядно выпить. Догонять их было бы непросто, да и не очень-то хотелось. Очевидно, они выбрали не самое лучшее время — в кафе было много народу, здорово накурено, да еще рядом орала радиола; хорошие французские песенки, но уж больно громко.
Отто позаботился о нем, сделал заказ заранее, так что едва Краммлих присел, как перед ним появились спаржа, салат из лангустов и огромный бифштекс.
— Ты сначала выпей, — посоветовал Отто, — без коньяка тут ничего нельзя есть. Кухня такая же скверная, как и везде. Как в Констанце.
— Я был в Констанце, — сказал его приятель, который в этот вечер стал приятелем Томаса Краммлиха, но больше потом ему так и не встречался. — Я был в Констанце, — повторил он. — Дрянной городишко. Мы прошли в цивильный бордель — там их еще больше, чем здесь, — и подрались с румынской матросней. И мне оторвали воротник!
Он засмеялся и показал, как ему оторвали воротник. Очень милый парень. Краммлих понял, что, даже если сильно захочет, все равно не сможет его догнать.
— Пей, Томас, — смеялся он. — Коньяк здесь хорош и вино превосходное. И хозяин отличный малый. Когда ни придешь...
— Такая же сволочь, как все остальные, этот хозяин, — перебил его Отто. — Только и ждет случая, чтобы пустить в тебя пулю из-за угла. Знаю я их: все партизаны!..
— Заладил свое!..
Этот парень готов был смеяться по любому поводу.
— Допросы дурно влияют на твой характер, старина, — сказал Краммлих. — Давай-ка и впрямь лучше выпьем!
Даже сейчас, спустя больше трех лет, Краммлих отчетливо вспоминал буквально каждое слово. По всему было видно, что они отменно проведут время, но тут им чуть все не испортили. Причем так неожиданно и бесцеремонно, что Томас Краммлих сгоряча допустил большую оплошность. Впрочем, все было проделано чисто, и ему сошла эта выходка.
Дело в том, что неподалеку сидело несколько гестаповцев. Они сдвинули три столика вместе и пили, видать по всему, уже не первый час. Дважды они порывались петь, но больше чем на шесть-восемь строк песни их не хватало. Разговаривали они тоже громогласно — на все кафе. Откормленные ребята, мясистые, мордастые — один в одного. Как говорил Отто: бригада «смерть интеллектуалам». Они обсуждали крупную диверсию маки, одну из первых в Париже, и грозились:
— Мы наведем здесь порядок! Мы везде наведем порядок!..
В общем-то в этом не было ничего необычного: банальные цитаты из речей рейхсминистра пропаганды доктора Геббельса. Офицерик-весельчак подмигнул Томасу Краммлиху:
— Они наведут!..
— Штафирки! — бурчал Отто. — Приходят на готовенькое. Им только с бабами воевать.
— О, это они умеют! — поддержал его приятель. — Специалисты потрошить перины. Помню, в Тарнуве... — Он наморщился, припоминая. — Нет, не в Тарнуве, в Сандомире!.. Так вот, врываемся мы с ротой самокатчиков...
Это был чудный парень, душа общества; вообразить его молчащим казалось невозможным. Но в тот раз договорить ему не дали. Один из гестаповцев, расчувствовавшись от выпивки, — объяснить иначе это трудно, потому что уже тогда вражда между гестапо и эсэс давала себя знать, — вдруг воспылал желанием выпить вместе с контрразведчиками. Встать он не рискнул, но говорил еще вполне разборчиво: