Длинный коридор. Очень обыкновенный, но все же сегодня в нем присутствует некая странность. А уж родившись, слово «странность» само собой перевоплощается в другое, близкое по созвучию «страшность».
— Таково уж свойство слов, — говорил как-то Р., — они живые. И могут перевоплощаться в нечто новое и несходное с первоначальным их значением, ну, как гусеница перевоплощается в бабочку. Но это если брать совсем реальные параллели. А сейчас уместнее другое: ну, допустим, как гусеница на твоих глазах превращается в ядовитую змею. Слова перестают подчиняться тебе, а сами тебя подчиняют; они теперь опасны. Слова диктуют свои условия; попробуй не выполни! Они не управляются тобой, а тобой управляют; бесплотные и невидимые существа слов обрушиваются на тебя подобно лаве. Они по произволу выхватывают из близкого или далекого прошлого то, что так хотелось бы забыть; преграждают путь к забвению. Они предсказывают будущее, которого не предотвратить…
Страшность, беспощадность, страх… Бутову эти слова напоминают ночь, когда он потерял мать и детство окончилось.
Окончилось в пять лет.
Может быть, оттого, что в коридоре темновато, вспоминается самая черная ночь жизни.
Ночь, описанная в статье «блестящего литератора» прежних времен. Бутов впоследствии часто перечитывал в публичной библиотеке этот газетный подвал и жадно слушал рассказы более взрослых очевидцев тех событий, стараясь понять нечто, не дающееся сознанию, что имеет прямое отношение не только к его, Бутова, далекому прошлому, но и к будущему чуть не всего мира.
…Тогда сквозь слитный человеческий крик, стон, призыв о помощи, как пожар неудержимо со всех сторон города приближающийся к центру, звучал еще неумолчный медный звон. Благовест? Ведь слова «горевест» не было и нет. Звук словно бьет в литавры, словно смерть и еще более страшное, чем смерть, приближается в некоей противоестественной пляске.
Стон — оооо! — до бесконечности, и — бом-бом-бом — удары металла по металлу. Литавры? Набат?
Тогда люди разделились на имеющих право жить и евреев, этого права лишенных. И в еврейских кварталах города, между богатыми домами и многочисленными тесно сгрудившимися жилищами бедняков как бы разом исчезли или сделались невидимыми — заборы; они нужны, чтобы охранять благополучие, а сейчас, перед смертной бездной — к чему они?
Тогда люди разделились на вооруженных и невооруженных; невооруженные пытались защититься хотя бы кочергами, чугунами, если уж нет пуль и снарядов. Тогда многие сотни тысяч повторяли одно — про себя, а иногда и вслух: «Нас это, слава богу, не касается!»
— А что сделали вы, пришедшие на Землю, чтобы спасти тех, у которых живые души? Что сделали для того, чтобы спасти ту, которая была моей названой матерью? Ведь не было человека с душой более светлой… — спросил мертвый Бутов у Некто.
— Спасти убиваемых мог только ОН. А ОН не знал, что творится на земле. А может быть, и так: ОН считал, что если люди не способны спасти самих себя, мужчины — защитить своих женщин и детей, если так, то какое право на существование имеет человечество?! Пусть останутся лошади, олени, муравьи, птицы, все те, кто не поедает друг друга, все те, на которых нет зла. Поняли, БуДтов?
И еще Некто сказал: «Страх входил как главное в жизнь не одного большого города, даже не одной великой страны, а всего человечества. Кровь была и за спиной и впереди — во веки вечные. Куда он исчез, Тот, «в белом венчике из роз», настолько необходимый миру, что Он не мог не явиться? Был расстрелян ночным патрулем? Узнанному или не узнанному, судьба Ему предстояла одна. Впрочем, все двенадцать ведь были убиты: те, которые шли за Ним, которым Он Сам показывал дорогу. Только горе в этой стране перелетало невредимым из поколения в поколение; и не было ему конца на земле».
…Страх входил в жизнь всего мира, чтобы больше никогда его не покидать. И самому «блестящему литератору» придется несчетное число раз обмирать от смертного ужаса и выть, выть в безнадежности, как голодный пес; про себя выть или вслух — не так уж важно. И те из банды Григорьева и из «Дикой дивизии» будут в свой срок уничтожены еще при жизни одного поколения, вместе с украинским, кубанским, терским, амурским и всеми другими казачествами, вместе с половиной крестьянства крестьянской страны.
Вглядитесь — вот они, ледяные трупы женщин и детей, валяются где-то в тундре — даже волки сыты и не трогают их в тундре, куда их привезли и бросили. В самом деле: «мело, мело по всей земле во все пределы…» Прислушаемся к мертвой метели! В одном стихотворении есть прекрасная строка: «жить с правдой, как с ребенком на руках»; а я своими глазами видел женщину с закутанным в лохмотья замерзшим трупиком ребенка, которого она нежно укачивала.
Это было время, когда правда гибла во льду и в огне.
…Пора напомнить, что все тут излагается не в привычной для живых временной последовательности. Лента, тем, незримым, снимавшаяся секунда за секундой, разрезана на множество частей и заново склеена не так, чтобы день ко дню, а — ложь ко лжи, правда к правде, предательство к предательству; иначе как бы ей служить показанием на страшном суде?
И, кроме того, тот, кто записывал и расшифровывал эти показания, Алексей Теплов, военный друг Бутова, очень торопился — причины будут разъяснены — и выбирал из множества случившегося лишь то, что при беглом взгляде представлялось самым необходимым. И я, кому совершенно случайно после смерти Теплова попала эта тетрадь, — невольно вношу некоторые свои разъяснения к тому, что кажется смутным.
…Самым главным была — кровавая река. Она заливала один край за другим, одно сословие за другим, народы — один за другим. Может статься — река была подземной, а вот вырвалась на волю. Ну и теперь льется всегдашним половодьем. Только-только Икс-младший тиснул в вечерней газетке заметку, что отрекается от Икса-старшего и разрывает с ним и с матерью своей всякие связи. И только-только отец и мать отправляются в северном направлении, куда пароходы с баржами на буксире идут вереницей, переполненные; люди в них навалом, как малоценная древесина. И обратно пароходики с опустевшими баржами мчатся с наивозможной быстротой за новым грузом человеческой древесины.
Пока происходит все это, в редакцию той же газетки являются братья, и двоюродные братья, и троюродные сестры, самые верные друзья и подруги Икса с покорнейшей просьбой поскорее поместить платное объявление о том, что они порывают с Иксом-младшим, — тоже, несмотря на печатное отречение, репрессированным вслед за родителями; порывают, разрывают, а из этих разрывов, как из наотмашь перерубленных артерий, хлещет кровь, вымывая последние остатки человеческого.
…Знал ли студент Александр Бутов о том, что творилось в стране? Если и умудрился не знать, то только по той причине, что, закрыв глаза, ничего не видишь; а увидев даже краешком глаза — как же жить?!
В Университете у Бутова был близкий друг Олег — старше его, аспирант уже, когда Бутов учился еще на втором курсе. Девчонки были чуть ли не поголовно влюблены в Олега. И вот вдруг в середине учебного года Олег исчез. Вернулся только перед весенней сессией. Что-то изменилось в нем за время отсутствия; что же именно — Бутов не понимал. Подсказала одна из этих влюбленных девушек:
— Он погасший!
— А ведь ты говорила, что его глаза как изумруды?!
— Так было, а сейчас глаза погасшие.
Бутов вгляделся и увидел, что девчонка права.
— Какие глаза? — переспросил Некто Бутова.
— Выжженные, пустынные, — ответил Бутов. — Нет, не выжженные и пустынные, а просто пустые; и это от того, что он стал одним из них, — угрюмо сказал Некто.
О том, где он был и что делал, Олег молчал. Редко вырывались одна, две фразы. Раз он сказал:
— Работал на коллективизации.
Раньше он ходил в старой кожаной тужурке, а вернулся в лисьей шубе.
— Откуда у тебя она? — спросил Бутов.
— Там много валялось брошенного, вот я и прихватил. Не пропадать же добру. — … Того, кто раньше ходил в этой шубе, — он убил, — сказал Некто.