— Ну, ты даешь! Сорок лет прошло, а мы еще своим, тем, кто погиб во время Восточно-Прусской операции, памятники поставить не можем! В области еще 40 тысяч, ты слышишь — 40 тысяч безымянных могил! Где взять на все это деньги? Кто нам все это построит?
— В воинской части, в которой я был барабанщиком-могильщиком, накануне штурма Кенигсберга митинг состоялся. Генерал из политуправления армии перед солдатами и офицерами выступил, моральный дух поднимал: «Никто не будет забыт и ничто не забыто! Все будут награждены и отмечены. А тем, кто погибнет, мы воздвигнем золотые памятники!» Ну ладно, это я так… Ты торопишься?
— Да. Тороплюсь. И знаю, о чем ты опять будешь талдычить. Что мы не должны забывать и великих кенигсбержцев, астронома Бесселя, физика Гельмгольца, изобретателя «глазного зеркала»; основоположника науки эмбриологии Карла Бэра, Якоби, Гердера, скульптора Станислава Кауера, художницу Кете Кольвиц, да?
— Когда в двадцатых годах Россия голодала, Кольвиц создала плакат «Поможем России», он был расклеен по всей Европе, и Европа откликнулась, можно ли забывать об этом? А кто из горожан знает, что в нашем городе жил замечательный, неистовый мечтатель Эрнст Теодор Амадей Гофман, автор множества книг, которые и ныне издаются во всем мире? И у нас в стране в том числе! Это же по его сказке создана опера «Щелкунчик»!.. Почему бы не создать зал произведений Кете Кольвиц? Или какую-то из улиц ее именем назвать? А улица писателя Гофмана? Каких только у нас глупейших названий нет: «Канатная», «Палубная», «Столярная», «Артиллерийская», «Минометная», «Пулеметная»… А кладбища русских воинов, погибших в Восточной Пруссии в четырнадцатом году? И их разграбили, разрыли, перепахали… Где наша совесть?
— Договаривайся с православной церковью. Пускай помогают, надо восстановить кладбища, поставить кресты. Что касается Кафедрального собора, то я поручил своим сотрудникам готовить документацию на восстановление крыши, но это пока большая тайна, понял? Все?..
Ну, привет. А ту ракушку верни.
— Нырять надо уметь, Вася, раковину я тебе не отдам, сам добудешь, если когда-нибудь окажешься на островах Карибского моря. Ну почему — фантазия? Когда у костра под кокосовыми пальмами маленького необитаемого острова мы запекали в углях лангустов, мог ли ты предположить, что станешь большим областным чиновником?.. Ладно, всего!
…Господи, мои собаки до сих пор на улице! Идите домой, простите, что забыл о вас. Бандик, посмотри на свои лапы, ты опять на угольную кучу забирался? Я вот тебе покусаюсь, дай лапы, вытру, но кто это теперь мне звонит?
— Мишин говорит, — слышу я хрипловатый голос моего хорошего знакомого, композитора Кукольного театра. — Вы мне рассказывали, что ловите янтарь сачком в море, а в городе люди сачком монеты гребут! Где-где, объяснять долго, на берегу Прегеля, русло чистят, из трубы пульпа хлещет, а в той пульпе… В общем, быстро одевайтесь, я жду возле Шиллера.
Черт знает что! Быстро одеваюсь. Бандик, подлец, это ты в свитере такую дырку прогрыз?! Представляю, как подъезжаю к театру с сачком и в высоких резиновых сапогах, а там толпа артистов во главе с Мишиным; хотя… да, слышал, что русло реки чистят, но какие еще монеты? Так, где ключи от машины?..
…Через полчаса мы с Мишиным подходим к огромной, хлюпающей и сопящей трубе, из которой с плеском выливается насыщенная песком и гравием, пахнущая нефтью вода. Толпа с сачками. Прожектор. Какая-то странная, в духе фантасмагорий Гофмана, обстановка. Белые лица. Недовольные взгляды, эти дурацкие сачки, подставленные под трубу, э-э, не толкайтесь, никому не запрещено, нет-нет, все это смешно, глупо, но что же все-таки они тут добывают? Вот один из ловцов отходит в сторонку, вываливает на землю сырой песок, роется в нем. Подхожу ближе и на грязной ладони «ловца» вижу маленькую серебряную монетку. «Шведская», — говорит мужчина и, добыв из кармана тяжелый, наполненный медными и серебряными монетами мешочек, кладет туда шведскую.
Уже почти ночь, этот резкий свет, плеск, хлюпанье и клекот трубы. Когда мой сачок наполняется песком, я тоже торопливо вываливаю его на землю, ворошу, но у меня пока лишь один песок, да дохлая лягуха, стоп, что-то есть! И я вытаскиваю из песка малюсенькую, меньше нашей копейки, монетку. Так ведь это же прусский королевский солид! Когда-то и я занимался коллекционированием монет, черт побери, действительно тут монеты сачками ловят! Однако что это я медлю? Мой сосед, заросший щетиной, этакий «еж» в кепке, натянутой на уши, вылавливает сразу пять монет, Мишин три, потом еще две, причем одну серебряную, шведскую, XVI века. А вот и в моем сачке опять мелькнуло что-то. Мной, как и всеми, кто толчется у этой трубы, овладевает азарт, да, что-то ведь действительно блеснуло! Моя рука нащупывает в сыром песке очень большую монету, я зажимаю ее в кулаке, зову Мишина, ей-ей, по огромности, тяжести и шероховатости это наверняка золотой дублон. Мишин снимает очки, бормочет: «Минуточку, я сейчас…», протирает их, кивает: а ну! и я разжимаю кулак. В липкой грязи и клочках каких-то погибших водорослей лежит огромная монета с двумя скрещенными стрелами и надписью по-латыни, а на другой стороне — великолепный герб. Тут и щит, и короны, и меч, и лев, и по окружности еще одна длинная надпись. Не золото, медь, но какая монета!
«Топор ржавый кому? — слышится тут голос „ежа“ в кепке. — За любую монету отдаю!» — Мишин — когда медлителен, а тут вдруг таким быстрым проявляется — отдает за топор солид, протягивает топор мне, шепчет: «Потом монеты рассматривать будешь, потом, а сейчас работай!» Но это же самый настоящий старинный, ему лет шестьсот, топор!
С утробным рыком труба выплевывает толстую, густую струю, потом она скудеет, утоньшается и — все. Земснаряд заканчивает свою работу. Мы садимся в машину и при скудном освещении рассматриваем добычу: с полсотни медных и серебряных монет, два топора и великолепный, отлично сохранившийся наконечник копья! Правда, почти все это добыча Мишина, а моя — лишь несколько солидов и вот эта замечательная монета со скрещенными стрелами. Кто держал ее в руках в последний раз? Как она оказалась в реке? Минутку, земснаряд углубляет сейчас реку в районе «Хольц Брюке», «Деревянного моста» — так когда-то он назывался. С него открывался особо красивый вид на Кафедральный собор, старое здание Университета, «Альбертину», и вообще — на весь древний, островной центр города, Кнайпхоф. С этого моста бросали в реку монеты. Подобное местечко — мост, набережная или фонтан — есть в любом городе. Брось монетку — такое уж поверье — чтобы вновь оказаться тут. «Копье я заберу себе, а топоры твои», — говорит Мишин. Он взвешивает в руке находки, полную горсть монет, немного колеблется, потом говорит: «Джим, дай мне твою правую лапу!» И высыпает половину монет из своей руки в мою.
«Дзинь-дзинь-дзинь» — бьют склянки часы с крейсера «Эмден». В чьей каюте они были? В офицерском салоне? В штурманской или ходовой рубке? Как очутились на берегу? Чуть позже мы поговорим и о крейсере «Эмден», о странном грузе, который вдруг оказался на его обледенелой палубе в январе сорок пятого года… Бандик, кажется, я тебя сегодня слегка оттрепал? Прости, дружище, прыгай в кресло, видишь, я подвинулся, но разве это дело: дырища в свитере, кулак влезет, да еще на самой середине спины?! Двенадцать ночи. Слышишь, Черный Рыцарь, основатель города, граф фон Верт Вертгайнге уже ходит по дому, проверяет, все ли спят.
Пью крепкий чай. Рому бы еще в него добавить, но и так хорошо. Мне тепло и уютно… «Чтобы вновь оказаться тут, вернуться…» Но и не только: кенигсбергские юноши и девушки кидали сразу каждый по монетке. И если обе монеты одновременно упадут на дно, значит, не расстанутся влюбленные никогда. Правда, теперь бросай не бросай — ничего не увидишь в черной, с нефтяными пятнами, зловонной воде. Всего сорок лет нам понадобилось, чтобы загубить реку, а ведь в сорок пятом году вода в ней была совершенно прозрачной. Возле этого места я нырял с приятелями. Когда пленных немцев гнали из Кнайпхофа на сборный пункт, что был под Метгетеном, солдаты и офицеры кидали в реку оружие, карманные ножи, часы и кольца…
Однако есть еще несколько писем и документов, которые надо прочитать, хотя глаза уже слипаются. Вот суждение нашего симпатичного полковника Овсянова по поводу писем В. П. Калуги и А. Функе из Дюссельдорфа. «Видимо, то место, на которое указывает В. П. Калуга, проходит у нас как версия „Курган“. Два года назад я там вел работы. Механизмов не было, работали лопатами. На глубине двух метров мы обнаружили полтора десятка немецких солдатских „собачьих жетонов“. Обычно после гибели солдата половинка жетона закладывалась мертвому в рот, но кто кинул эти жетоны сюда? Может, действительно солдаты, прятавшие сокровища, может, штрафники какие-нибудь были расстреляны и их жетоны брошены в яму? Что касается сообщения Функе, то на этот счет мы имеем несколько подтверждений»…
Так, хорошо, что тут еще в нашей сегодняшней почте? Письмо из Мюнхена, видишь, Бандик, как тут написано? «Кенигсберг, Штеффекштрассе» и номер нашего дома, для «господина N. N.». Как это понять, а?
Выше аккуратно отпечатанного на машинке адреса было торопливо и небрежно, будто кура лапой, накарябано: «Калининград, улица лейтенанта Катина»… Ну-ка, что нам с тобой пишут из Мюнхена, подвинься, достану словарик, когда-то я прилично знал немецкий, да многое позабылось.
Вот что было на голубом листочке бумаги:
«Уважаемый господин „N. N.“. Некоторое время назад умер мой старый отец Франц Фердинанд Мюллер, и дом, который принадлежал ему, теперь по наследству перешел мне, его сыну, Вальтеру Мюллеру»… Что это? Вот, помянул сегодня Фердинанда Мюллера — и, пожалуйста, письмо от его сына?! «Наверно, вы, уважаемый неизвестный мне господин, живущий в моем доме, сейчас скептически усмехаетесь, но то, что это именно так, что это наш, а теперь мой дом, я подтверждаю следующим: как бы вы тихо ни поднимались по лестнице на второй этаж, четвертая ступенька снизу обязательно скрипнет. Это древняя хитрость, чтобы никто не мог неслышно подняться наверх, к спальным комнатам…»