Шел уже сорок четвертый год. Войска Красной Армии продвигались к границам Восточной Пруссии, а «Операция Линц» продолжалась! Весной Кенигсберг был объявлен зоной первой категории воздушной опасности. Роде наконец-то получает разрешение Коха демонтировать комнату, и вскоре, уложенная в ящики, она отправлена в глубокие сводчатые подвалы замка. Вряд ли хоть какая бомба, самая крупная, могла бы пробить эти многометровой толщины своды. Под всем замком были такие подвалы, но Роде выбрал те, что были непосредственно под его, Роде, канцелярией. «Янтарная комната погибнет вместе со мной, — сказал он своим сотрудникам. — Но эта бомба, которая пройдет через мою канцелярию, должна быть весом не менее тонны…»
У англичан и американцев были такие бомбы. На некоторых из них по матовому черному металлу уже было написано по-английски: «За Плимут! За Лондон и Манчестер! Для Кенигсберга». В конце августа, спустя совсем немного времени, как Янтарная комната и другие ценности огромного замка были упрятаны в подвалах, англо-американская авиация совершила налет «Возмездие» на Кенигсберг.
Наш старый знакомый, генерал от инфантерии Отто Ляш, награжденный Гитлером за успешные бои в России рыцарским с дубовыми листьями крестом, назначенный фюрером командующим Восточно-Прусским округом, так рассказывает о нем: «В ночь с 26 на 27 августа 1944 года английская авиация совершила налет на Кенигсберг, в котором участвовало около 200 самолетов. От налета пострадал почти исключительно район Марауенгоф, между Гранцер-аллее и Герцог-аллее. На юге бомбежка ограничилась Кольцевым валом, не затронув внутренней части города. Поскольку на Гранцер-аллее располагались административные учреждения, казармы, а в Роттенштайне военные мастерские, склады, этот налет, пожалуй, еще можно расценивать как нападение на военные объекты. Жертвы составили примерно тысячу убитыми, около 10 тысяч человек остались без крова. Повреждено примерно 5 процентов зданий. В ночь с 29 на 30 августа последовал новый налет английской авиации, в котором участвовало около 660 бомбардировщиков. Первые бомбы упали 30 августа в час ночи. В противоположность первому налету объектом нападения явилась исключительно внутренняя часть города. Место бомбежки было точно обозначено осветительными ракетами, то есть это был чисто террористический налет на густонаселенные, тесные городские кварталы. Со всей жестокостью противник успешно испробовал новые зажигательные бомбы, вызвавшие повсеместно пожары. Число убитых составило почти 2400 человек, оставшихся без крова — более 150 тысяч, разрушено и повреждено, считая и предыдущий налет, до 48 процентов зданий. От бомбежки пострадали только кварталы жилых домов, а из общественных и административных зданий — те, что располагались в жилых кварталах или по соседству с ними, например старые хранилища на Хундегатт (место погрузки судов)… Жертвой этого воздушного налета было и здание штаба округа на Гранцер-аллее. Командование округа было поэтому переведено в форт Кведнау, расположенный на северо-восточной окраине города…»
Бессмысленный, жестокий налет. Залив весь город ослепительным, мертвяще-белым светом, огромные «летающие крепости», «бристоли», «ланкастеры» покрыли центр города сплошным бомбово-напалмовым огнем, ведь именно тогда, в августе сорок четвертого года, впервые в такой массе было испробовано американское изобретение: зажигательные бомбы, начиненные напалмом. Ослепив зенитную артиллерию, из глубин черного августовского неба, будто космические звезды, сияли «аэролюстры», медленно, плавно опускавшиеся на охваченный пожаром город.
В две ночи было уничтожено почти все, что создавалось тут семь столетий: жилые кварталы, древние улочки и уютные магазинчики, костелы и кирхи, Королевский замок с его тронным, «Московитским» и прочими залами, с его «историческим» кабачком «Блютгерихт», древнейшее здание города — Кафедральный собор, к одной из стен которого прижался саркофаг с прахом великого философа Иммануила Канта. Старое («Альбертина») и новое здание университета, «Новый» театр на Хуфен-аллее, где когда-то игрались трагедии великого Шекспира и где после тридцатого года чаще, чем спектакли, разыгрывались фарсы «единения партии и народа», главным актером в которых был сам гауляйтер Эрих Кох со своими «коричневыми». Казалось, наступил конец света. Да так оно и было на самом деле для многих кенигсбержцев, мечущихся по горящему городу, пытающихся через ревущий, воющий ад пробиться к Прегелю и Обертайху, озеру в центре города, но и там спасения не было: вода горела, залитая напалмом. По забитым бегущими неизвестно куда людьми улицам со страшными воплями метался горящий слон, топча людей. Слона застрелили утром из противотанкового ружья и волокли потом за город по Альте Пиллау-ландштрассе, привязав стальным тросом за ногу к танковому тягачу; черный кровавый след тянулся за ним по серой, засыпанной битым стеклом брусчатке.
«Этот город больше не существует, — сообщалось спустя несколько дней в английской газете „Британский союзник“, выходящей в СССР. — Эти две „английских“ ночи оставшиеся в живых немцы запомнят навсегда».
…Итак, замок сгорел. А Янтарная комната? Столько лет поисков… Яблоки, груши. Долги, достигшие угрожающих размеров. Все более настойчивые кредиторы, требующие возврата своих, взятых под большие проценты, денег, запущенное хозяйство. И — янтарь, письма, запросы, поездки, справки… «Уважаемый господин Кнебель! Как Вам известно из моих писем, в Кенигсбергском замке находился знаменитый „исторический кабачок „Блютгерихт““. Известно, что директор этого ресторанчика Пауль Фейерабенд был дружен или, по крайней мере, хорошо знаком с Альфредом Роде, тот часто бывал в ресторане. Несомненно, Пауль Фейерабенд мог что-то знать о Янтарной комнате. Не имеется ли у вас о нем каких-либо сведений? Его адрес? Я был бы Вам так признателен, уважаемый господин Кнебель, так признателен!»
Не знаю, ответил ли господин Кнебель Георгу Штайну, сообщил ли что-либо важное о директоре ресторана «Блютгерихт», но мне кажется, что именно Пауль Фейерабенд давал какие-то пояснения, когда поисковая группа моего отца оказалась в огромном, заваленном битой военной техникой, какими-то нагроможденными друг на друга обгорелыми железными кроватями и штабелями зеленых патронных ящиков обширном дворе полуразрушенного замка. Невысокий, верткий человек в желтой кожаной куртке и охотничьей шляпе с перышком шел впереди отца и что-то быстро говорил. Отец неплохо знал немецкий, но то и дело останавливал рассказчика: пожалуйста не так быстро.
Пленные немецкие солдаты, выпачканные известкой, усталые, молчаливые, с красными от работы и жары лицами, разбирали каменные завалы на уровне второго этажа южной части замка, там же виднелась и группка наших офицеров, толпящихся возле груды книг и мебели, видимо, добытых из-под руин. Наверно, это тоже была какая-то поисковая группа, созданная при штабе 11-й гвардейской армии. И, возможно, Пауль Фейерабенд, если это был он, работал с ними, потому что кто-то из офицеров строго окликнул его, и он, извинившись перед «герр оберстом», заспешил на зов.
Солнечный был день, теплый. Стайками проносились голуби. В проломах замковой башни виднелось синее небо. Людка Шилова лежала на броне немецкого танка «пантера», на плащ-палатке, постеленной на теплое железо Федей Рыбиным. Закусив зеленую травинку, глядела в небо. Руки она закинула за голову, сапоги сбросила. Пленные солдаты, оживившись, глядели в ее сторону, что-то говорили между собой, да и офицеры, рывшиеся в находках, тоже то и дело бросали взгляд на «пантеру». «Весна, черт побери». — «Йа-йа, ди фрюлинг, доннер веттер…» «Одерживай! Держи, гад, крепче…» — слышались хриплые, злые голоса. Это потные, сбросившие шинели красноармейцы выволакивали из глубоких подвалов Рейхсбанка железные ящики и сейфы. Серое, приземистое здание банка находилось напротив замка на Шлоссплац. Часть восточных сооружений замка была разрушена, и сквозь огромный щербатый провал видны были стоявшие возле банка «студебеккеры», в один из которых и погружалось все это железо. Помню, как мы с Федей Рыбиным бродили по мрачным, с низкими сводами помещениям замка. В одном оказались ящики и сундуки, наполненные всевозможными военными головными уборами, видно, тут хранилась обширная музейная коллекция, в другом — мундиры с блестящими пуговицами, гусарские ментики, шитые золотыми позументами камзолы и кители… Под ногами шуршала бумага, валялись или были сложены стопками обсыпанные битой штукатуркой и кирпичным крошевом газеты, журналы и книги, а в одном из хранилищ громоздились ящики с холодным, наверняка тоже музейным, оружием. Федя светил фонариком, я брал в руки то саблю, то шпагу, то драгунский палаш. Пугающая гулкость, закопченные стены и потолки, сплющенные манерки, битое стекло, бурые бинты.
Потом из темноты и сырости мы вылезли на свет, солнце. Федя напялил на голову гусарский кивер, я нес палаш и старинный пистолет. Отец сказал, что никто тут про нужный нам архив ничего не знает, пора ехать. Улыбаясь, поправляя волосы, шла к «виллису» Людка, пленные немцы, оставив работу, смотрели ей вслед. Я кинул в машину драгунский палаш, сунул пистолет в сумку, сел на заднее сиденье и протянул руку, но Федя опередил меня. Подхватил ее сзади, легко, как ребенка, поднял, она вскрикнула: «Ах, ну что же это такое, товарищ полковник?!» и плотно села рядом со мной. Невероятно манящим пахнуло от нее, жаром разогретого тела, чуть духами и еще чем-то. Федя легко вспрыгнул в машину, уложил автомат на коленях, и «виллис» вынесся через ворота Альбрехта на небольшую, мощенную каменными плитами Замковую площадь, где солдаты-штрафники с матом-перематом все еще грузили в кузова «студебеккеров» банковские ящики. Карманный колесцовый пистолет и палаш сохранились до сих пор. Висят на стене моего кабинета. По сверкающему клинку палаша скачут всадники 12-го Инстербургского литовского уланского полка, в котором, между прочим, в 1813 году служила знаменитая кавалерист-девица Надежда Дурова…