— «Как? Посмел какой-то смертный вдруг притронуться к богине, а она, презрев заветы, позабыв о страшной мести, отдалась ему с восторгом?»… Оля, плесни еще чуть-чуть. Спасибо. «…Кулаки воздел он в гневе, и из чрева туч косматых пламя стал швырять и громы, и безжалостно разрушил, раздробил дворец янтарный. Рыбака убил он сразу, а несчастную богиню приковал к разбитым стенам — вспоминать о кратком счастье»…
Замолкает, глядит в огонь, размышляет о чем-то, улыбается. Господи, что за судьба! Какая сила, какие цепи приковали его, немца, к России? Сиротское детство, холодные, гулкие помещения католического приюта в монастыре Святой Винченцы в Киле. Могильщик, шахтер, моряк, антифашист. В тридцать втором году голландский лесовоз, на котором Рудольф плавал кочегаром, оказался в северном российском порту Архангельске. И тут, на танцах в Интерклубе, он, молодой, «нордического» типа немец, знакомится с русской девушкой Галей. И влюбляется в нее так, что во время второго посещения Архангельска решает остаться в России навсегда. Что может быть сильнее любви? Эта Галя — его Юрате? Может, именно ради этой встречи он и выбрал свою соленую, опасную дорогу моряка? Романтическая история. Но и трагическая. Участник финской кампании и второй мировой войны, «радиосолдат», журналист «красной» немецкой газеты «Роте-цайтунг», Рудольф, как и многие тысячи «русских немцев», был в сорок втором году этапирован с фронта в Сибирь, за колючую проволоку. И Галя, худенькая, белокурая северянка, как жена декабриста, отправляется следом. Все перенесли молодые люди, выстояли, не сломились, а лишь укрепились в сознании необходимости друг другу, закалили свои чувства. Было ему уже за пятьдесят, когда на смену прозе пришли стихи. Было Рудольфу уже за шестьдесят, когда на одном из собраний писательской организации мы вручили ему билет члена Союза писателей СССР. Когда я ему звоню домой, то звоню очень долго, увы, слух у него уже не тот, да и Галя не та, какой была когда-то на танцах в Интерклубе, ноги подводят, пока поднимется с дивана, пока добредет до телефона, должно прозвучать не менее пятнадцати телефонных «ту-ту-туу-у»…
— «Много лет ушло бесследно с той поры, когда в народе родилась легенда эта, — продолжает Рудольф. — Но когда во вспышках света, растрепав седые гривы, волны на берег взбегают — на песке светло сверкают брызги горьких слез Юрате…»
Как все сложно в жизни, как странно переплетаются человеческие судьбы. Эти графские развалины, утки, пролетающие над нашими головами, невесомый фарфор в руке, графиня Марион Дёнхофф, Иммануил Кант, Рудольф, бог прусских рек — безглавый Прегель, черной чешуйчатой глыбой возвышающийся за нашими спинами. И эти симпатичные, уставшие ребята, раскрасневшаяся от огня и крепкого чая Ольга Феодосьевна, то и дело заглядывающая в свою разбухшую сумку, где уже лежат серебряные монеты с тяжелой головой Гинденбурга, знак за двадцать пять рукопашных схваток и еще что-то, что она пока скрывает от нас. Вот, решилась похвастаться.
— Какой-то кувшинчик я нашла. Тяжелый! Может, в нем спрятаны фамильные драгоценности рода Дёнхофф? — говорит она и, поправив прядку волос, вытаскивает из сумки нечто тяжелое, действительно похожее на кувшинчик. — Вот горлышко. Чем-то запечатано. У кого есть нож?
— Оля, дайте-ка мне это, — говорит Авенир Петрович, и я вижу, как лицо его становится совершенно белым. — Это, Оля, не кувшинчик. Это головка от фаустпатрона. Если рванет…
Авенир Петрович принимает из ее рук «кувшинчик» и, поднимаясь, глядит на него с нежностью, как глядят на дитя, лежащее в ваших руках. Плавной походкой он уходит по дороге в луга, где все так же кричит и кричит дергач.
Мы ждем. Молчим, напряженно прислушиваемся, но вот доносится скрип гальки. Полковник садится к костру, Ольга Феодосьевна подает ему чашку с чаем, полковник делает глоток-другой, говорит, что уложил этот взрывоопасный «кувшинчик» в кустах, в глубокой яме, что завтра утром привезет сюда саперов, чтобы подорвать его. Чай вдруг выплескивается из чашки в его вздрогнувшей руке. Полковник смеется. И мы смеемся. «Дерг! Дерг!» — возобновляет свою незамысловатую песенку коростель. Луна выкатывается из-за черных куп деревьев. Чьи-то неясные зыбкие тени вихрятся над графскими развалинами, безголовый бог шевелит каменными, прижатыми к каменному туловищу руками.
— Оля, нам надо срочно отправиться в домик Канта, — вдруг говорит молчавший весь вечер профессор Калинников и поднимается. — Едем! Ведь мы не осмотрели весь дом до конца. Почему мы все же не слазали на чердак?
Едем. Серебряная лента шоссе опять бросается под колеса. По окружной дороге выкатываемся на бывшую Юдиттер Аллее, останавливаемся у домика лесничего Вобзера, в окнах которого еще горит свет. Женщина в черном открывает, кланяется, не выказывая какого-либо удивления нашему столь позднему визиту. Крепко пахнет щами, сохнущими у печек портянками и носками, луком и мужским потом. Из комнат доносится мощный храп. Чья-то русая голова виднеется на подушке в синей наволочке. Леонард Александрович подставляет лестницу к мизерному лазу, поднимается по ней, вздымает крышку лаза и скрывается в темноте чердака. Выглядывает, просит дать спички или свечу. Женщина в черном подает свечу и спички. На чердаке зажигается свет. Слышится смех. Я лезу по лестнице, заглядываю на чердак — профессор стоит на коленях перед огромным, черного дерева, с железными полосами, сундуком. Характерный, тот же, что на фотографии, рисунок! Правда, кожи нет, лишь кое-где виднеются черные клочки, ее срезали, но сундук уцелел! Но как же так? Как он очутился тут? Профессор показывает на другой, обширный лаз, через который поднимались на чердак по винтовой лестнице, но когда к балкам подшивали новый потолок, забили и лаз. И сделали маленький. А сундук уже был поднят на чердак, так он тут и остался. Конечно, он пуст, ни единой бумажки, но какая находка: сундук Иммануила Канта!
…«Графиня скакала на белом коне, оранжевый шарф развевался…»
Из горбатой старенькой машины марки «Ситроен» выходит худенькая, вся будто высушенная временем седая старушка. Простенькая кофточка, брючки, на шее розовый шарфик — тут Ольга Феодосьевна совершенно не ошиблась — доброе, усталое лицо, добрая, приветливая улыбка, маленькая, но крепкая рука. Ее племянник Герман, широкоплечий, могучий, баскетбольного роста красивый молодой мужчина, сидит за рулем. Машина такая маленькая, что он, раз в нее втиснувшись, старается подольше не вылезать. Помните индуса, который впихивался в стеклянный ящик, — его показывали по телевидению? Из ящика тот индус вылезал через пять минут, а вот в этой железной коробке графиня и Герман 1600 километров проехали! Втроем. Они — на передних сиденьях, Иммануил Кант — на заднем. Замечательный, бронзовый, со шляпой в руке, уменьшенная копия памятника, изваянного Христианом Даниелем Раухом и установленного в Кенигсберге 18 октября 1864 года. Эту великолепную копию графиня отлила на свои деньги, премию имени Гейне, которую она получила в Дюссельдорфе за свою журналистскую деятельность.
— Вот аллея. Ее посадили ваши предки, — говорю я и вглядываюсь в ее лицо. — Дальше вы пойдете сами. Тут до вашего поместья, вернее, до того места, где был дворец, всего минут двадцать. — Чувствую, как ее рука вздрагивает в моей. Вижу, как напряжено ее лицо. Другой рукой она все время поправляет свой розовый шарфик. Господи, выдержит ли ее сердце, когда она увидит руины и мерзостный разор там, где когда-то над озером возвышались белые стены дворца, где среди вековых деревьев вились чистые, золотистого песка, дорожки, на газонах цвели розы, на фигурных постаментах стояли каменные изваяния? — Как вы себя чувствуете? Хорошо? Вот там, видите: каменный крест. Помните, вы писали о нем? Это ваш дедушка поставил его тут в память о местных жителях, погибших в первую мировую войну. Вечером я за вами заеду, да?
Генрих все же выбирается из своей машины; отчего мне казалось, что все западные немцы ездят только на «мерседесах»? Взяв графиню под руку, он ведет ее к огромному, шестиметровой высоты кресту, на котором, если счистить губчатый мох, можно прочитать: «Спите спокойно, наши герои». Теперь под этим готическим крестом спят спокойно приехавшие сюда и умершие тут русские крестьяне. Я иду к своей машине. Оглядываюсь, пытаюсь представить себе, что сейчас творится в душе этой женщины, но разве такое можно представить? Только бы ее не хватил удар, только бы выдержало ее старое восточнопрусское сердце.
Сердце выдержало. Вечером мы сидим на веранде нашего с Мюллером дома за длинным богато накрытым столом. В связи с приездом такого уважаемого гостя я позвонил председателю райисполкома, попросил помочь, и под вечер услышал резкие сигналы его автомашины. Не вылезая из кабинки, валяя сигарету в зубах, хамоватый шофер передал мне сверток, буркнул: «Тут на пятьдесят рэ», принял деньги и захлопнул дверку перед моим носом прежде, чем я успел сказать «спасибо». Да и черт с ним, зато глядите, «все как в лучших», как говорят моряки, «домах Лондона»! Коньяк, сыр, отличная, какую я уже давным-давно и не нюхивал, твердая, как водопроводная труба, колбаса; однако, как вы себя чувствуете, графиня? Как она себя чувствовала там, на аллее вековых лип, Марион Дёнхофф рассказала потом в своей газете «Ди Цайт»: «Путешествие в закрытую область, или Поездка во имя Канта и с Кантом». Прежде чем быть отданным в руки мэра нашего города, а это произойдет завтра, Иммануил Кант составил нам компанию, стоит на столе, шляпа в руке, другая рука чуть откинута, жест, как бы приглашающий к разговору, да, мы вас слушаем, графиня!