Пан Анджей помогает мне надеть белый халат и колпак.

Да, кажется, теперь-то эта встреча действительно состоится. Сопровождаемые двумя тюремщиками, мы идем по узким, длинным и холодным коридорам. Справа забранные решетками окна, слева череда железных дверей, узкая, с зарешеченными пролетами лестница. Гулкие звуки, запах хлорки. Камень, железо, бетон. Еще один коридор. Еще одна лестница. Но вот, кажется, мы пришли.

Останавливаемся у одной из дверей. Тюремщик смотрит в глазок, гремит ключами. Лязгает засов. В нос ударяет тяжелым, спертым воздухом. Входим. Вначале я ничего не вижу — тусклый свет раннего утра едва сочится в маленькое, под самым потолком, окно. С тяжким грохотом за нашими спинами захлопывается дверь.

В углу камеры стоит и кланяется нам низенький, широкоплечий человек… Это — Эрих Кох?! Вытягивается. Руки по швам. Маленькие, в коричневых складках глазки впиваются в наши лица. Обширная лысина. Седые, почти до плеч, волосы, бурно растущие по краям массивной головы. Густые, длинные усы. Мясистые, в седой шерсти уши.

— Заключенный, военный преступник Эрих Кох! — выкрикивает «коричневый князь», награжденный Гитлером за особые заслуги золотым значком партии. — Камера прибрана, но не проветрена, в связи с моим самочувствием.

— Подойдите сюда, заключенный, — говорит пан Анджей. — Повернитесь спиной. — Кох подходит к врачу, вновь становится по стойке «смирно», разворачивается, как солдат, резким движением задирает полосатую куртку и нижнюю рубаху, стягивает их через голову. На предплечье выколот номер «90» в красном кружочке. Это номер его партийного билета. Случись, попади он в руки немецких врачей в бессознательном состоянии в те, гитлеровские еще, времена, — взглянув на этот номер, они предприняли бы все возможное, чтобы спасти этого человека. У всех нацистов, до сотого номера, есть такой знак. И рядом еще одна цифра: группа крови. — Так, заключенный, дышите… Не дышите. Как себя чувствуете?

— Слабеет зрение. Надо заменить очки.

— В следующий раз привезу с собой окулиста. — Врач слушает Коха, постукивает пальцами по его широкой спине, говорит: — Вот этот человек, что приехал со мной, журналист. Он из Калининграда.

— Из Кенигсберга! — резко произносит Кох.

— Стойте спокойно. Не поворачивайтесь. Этот человек хочет спросить у вас о…

— Я уже все понял. О Янтарной комнате! Где она, не так ли? — Кох поворачивается, с усмешкой глядит в мое лицо. — Наверно, уже человек сто меня об этом спрашивали…

— Выше…

— Что? Ах, да… — Кох приподнимает руки, врач вслушивается в стуки его сердца. Я с напряжением вглядываюсь в старческое лицо, пытаясь уловить сходство с тем Кохом, которого знал по фотоснимкам, по его изображению на глянцевой бумаге листовки. Врач кивает: можете надеть рубаху. Кох вталкивает ее в серые, с продольными светлыми полосами арестантские штаны. Говорит: — На этот раз я отвечу. Она вот тут! — Кох хлопает себя рукой по изборожденному морщинами лбу. — Она вот тут!! Целехонька! Вы хотите получить ее? Получайте. Но где именно, я скажу не полякам и не вам, господин из несуществующего города Калининграда.

— А кому же? — спрашивает врач, убирая в футляр стетоскоп.

— Только очень крупным, обладающим большой властью людям из Москвы! Тем, кто согласится со мной: глупо держать меня в этих стенах, понимаете?

— В обмен на Янтарную комнату?.. — Врач достает сигарету, закуривает, протягивает пачку Коху, но тот отрицательно мотает головой, он никогда не курил, никогда не употреблял спиртное. — Этот человек хочет задать вам еще несколько вопросов…

— Хорошо, но не могли бы вы, господин врач, перевести меня хоть на недельку в лечебный стационар? Я целый день дрожу от холода, ведь я старик, господин врач.

— Слушайте, о чем вас будут спрашивать, Кох.

— Я готов.

— Что вы можете сказать о коменданте города Отто Ляше? — спрашиваю я. — Не изменили вы своего к нему отношения?

— Никогда не изменю! — яростно выкрикивает Кох. — Я совершил величайшую ошибку, что не вздернул этого полицейского на первом же дереве Каштанен Аллее, где он жил! Военная бездарность, трус, подлец — вот в чьих руках оказалась судьба Кенигсберга!

— Второй вопрос: в чем, вы считаете, состояла главнейшая ошибка во время боев за Восточную Пруссию?

— Во-первых, я не смог уговорить фюрера остаться в его штаб-квартире, в «Вольфшанце», под Растенбургом. Останься он там, мы бы удержали нашу древнюю восточную провинцию. Во-вторых, я не смог убедить фюрера отдать русским Курляндию и все войска из Курляндского котла перевести в Пруссию. Тридцать дивизий жрали картошку со свининой и спали с толстозадыми латышками, когда мы обливались кровью на восточных границах рейха!

— И последнее: почему вы запретили эвакуацию местного населения? В марте сорок пятого года сотни тысяч женщин и детей, прорвав заслоны, ринулись в Германию по льду залива Фришес-Гафф. Слабый весенний лед проваливался под массой людей и повозок. Тонули люди, кони…

— Туда им и дорога. — Глаза Коха сверкают, он шумно втягивает воздух широкими ноздрями. — Смяли заслоны?! Черта с два. Нет такой силы, которая бы могла смять заслоны из бойцов восточно-прусской полевой жандармерии. Это по моему приказу они отступили, пропустили поток беженцев, дезертиров, всякой сволочи на лед! — Кох задохнулся, под правым глазом забилась синяя жилка. — Эта масса народа должна была биться с русскими до последнего патрона, лечь с гранатами под русские танки, защищая родину, а они?!

— Не волнуйтесь, заключенный. — Врач глядит на часы, кивает мне: наше время истекло. Говорит бывшему гауляйтеру: — Я вам выпишу лекарства. На неделю вас переведут в тюремный стационар. Там вас навестит окулист. Все поняли, заключенный Кох?

— Так есть! — отвечает Кох, отступая в угол камеры. Стоит по стойке «смирно». Это — Кох? Человек, который распоряжался судьбами миллионов людей… Сам стрелявший поляков и украинцев? Сейчас ему ужасно хочется попасть на недельку в теплый госпитальный стационар. Тюрьма есть тюрьма. В камере, действительно, холодно и сыро, мы совсем немного пробыли тут, но я уже чувствую озноб. Кох еще более вытягивается и повторяет хрипло, простуженно: — Так есть, пан доктор!

Скрежещет замок. Грохочет дверь. Оглядываюсь: железный стол, железный табурет, вцементированный в пол, железная койка, параша в углу, человек, кланяющийся нам в спину в углу темного, мрачного помещения. Дверь захлопывается. Тюремщик закрывает ее на ключ. Идет прочь, и мы следом. Мы идем, все убыстряя шаги, вдыхаем мерзостный, пахнущий дерьмом и хлоркой, какой-то застоявшийся, кислый воздух гулких, плохо освещенных помещений. Хоть бы начальник тюрьмы вновь предложил нам по чашечке «кавы»!

— Почему приговор до сих пор не приведен в исполнение? — Начальник задумался, поднялся из-за стола, запер дверь, вынул из сейфа три стакана, а пан Анджей извлек из своей сумки бутылку со спиртом. Мы закусили старым, пахнущим носками сыром, который был обнаружен в том же сейфе, и, еще немного поразмышляв, начальник тюрьмы сказал: — Тут, как мне кажется, есть некоторые важные обстоятельства, о которых я ничего не знаю, а если бы и знал, то не сказал бы, но! — Он поднял толстый волосатый палец. — Но, Панове, мы, тюремщики, все большие философы, так вот, есть одно, как мне лично… — начальник тюрьмы вновь поднял указательный палец, — понимаете, как мне лично кажется, обстоятельство, так сказать, морально-этического смысла. На совести этого коричневого подонка сотни тысяч жизней поляков, украинцев, русских, немцев. Так вот, Панове, приговоренный к смерти Кох не знает, когда приговор будет приведен в исполнение. И, засыпая, он, мертвея от ужаса, думает: «А вдруг — завтра?» И, заслышав утром, что дверь в его камеру открывается, он весь содрогается от ужаса: «Неужели — сегодня? Вот сейчас?!» И он почти что умирает от страха. И так каждый день, понимаете? Он уже тысячу раз умирал, Панове. Сколько по его приказу убито женщин, детей, мужчин, понимаете? Панове, может это и есть высшая и наиболее страшная мера наказания такому негодяю? — Подумал немного, усмехнулся. — И вот еще что удивительно, Панове. Эта тюрьма построена по его личному указанию в начале сорокового года. Столько было заключенных поляков, что их негде было содержать. Как-то он мне говорил об этом. И о том, что на чертежах тюрьмы написал: «Окошки сделать так высоко, чтобы заключенный любого, самого высокого роста не мог дотянуться до них. И второе: кроме решеток, на окнах укрепить плотные металлические сетки. Чтобы птицы не садились на подоконник». Построил тюрьму себе самому, Панове, это ли не перст божий, указавший на негодяя?..

Господи, что же это я? Уже четверть пятого, а там, в подвале особняка на бывшей Врангельштрассе, наверно, уже вскрыли бетонный ящик! Галстук, где мой галстук? А, черт с ним… Бандик, свинья ты этакая, это ты сожрал шнурок у кеда? А где же ключи от машины?..

Опоздал! Ящик уже вскрыт. Несколько мощных ламп освещают серые стены, угольный котел, груды разбитого бетона. Резкие, угловатые тени, белые лица собравшихся. Крышку отодвигают в сторону, что там? В ящике лежат тесно прижавшиеся друг к другу два иссохшихся трупа. Мужчина и женщина. Наверно, тут было очень сухо, в этом подвале, да и воздух не проникал сквозь бетон, и трупы не разложились, не рассыпались в прах. Тихий говор. Кто-то показывает мне истлевшую красную ткань: красное знамя, которым были покрыты мертвецы. И вот это еще было в ящике — листовки, желтые, сухо шуршащие листки… «АРБАЙТЕР ФРОНТ», написано сверху. «Прочитайте и передайте дальше!» «Вот перевод», — слышу я, и мне подают листок, торопливо, неровно исписанный шариковой ручкой. «Убийство рабочих без конца? 16 тысяч самоубийств, мотив которых — „непонятная смерть“ — 8809 случаев в одном году! ЭТО КАПИТАЛИСТИЧЕСКАЯ СИСТЕМА УБИЛА ИХ! Рейхстаг 48 параграфом жестоко задавил трудовой народ немыслимыми налогообложениями! Трудящиеся Хаберберга, пригорода и Розенау! 14 сентября вы пойдете на выборы. Кого вы хотите выбрать? Ответ вы дадите в пятницу, 22 августа, в 9.30 в Луна-парке в Розенау на публичном выборном собрании. НИ ЕДИНОГО ГОЛОСА ВРАГАМ РАБОЧЕГО КЛАССА. Долой фашистов!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: