— Меня это тоже очень интересует. В Ольштыне у меня есть друзья, завтра еду туда, попытаюсь что-нибудь выяснить. Вы уходите? А я еще посижу тут немного. Довидзенья!

Я ушел тотчас, как только за Мареком закрылась дверь. Просто мне хотелось еще разок одному, чтобы никто не мешал с разговорами, пройтись по этому удивительному городу, городу совершенно нереальному, городу БОЛЬШОЙ СКАЗКИ, городу-чуду. Утихший было снег снова посыпал, добавляя красоты и таинственности всем этим высоким, с плетеными рамами окон, домам, замершим каменным фигурам, морским дьяволам, разинувшим свои каменные пасти. Колокола вдруг забили в Мариацком костеле, им отозвались другие колокола, звон разнесся по всему городу. Невозможно поверить, что на месте этой сказочной архитектурной фантазии всего 40 лет назад громоздились безобразные развалины, все было засыпано грудами кирпичного крошева, там и сям торчали не дома, а их остовы, скелеты. То был страшный «ГОРОД МЕРТВЫХ», такой же страшный, каким был и Кенигсберг.

Нет, невозможно это представить, что люди могли осмелиться на подобное: полностью восстановить абсолютно весь Гданьск! Завидую. Таких людей, таких руководителей не нашлось в нашем городе, хотя нет, был один, как рассказывают старожилы области, первый по счету секретарь обкома Иванов. Он считал, что если уж и не весь абсолютно, но центр города, Кнайпхоф с Кафедральным собором, с другими кирхами и Королевским замком восстановить следует всенепременно, восстановить, чего бы это ни стоило. Какими силами? Предположим, при помощи немцев Поволжья — все ж земля-то немецкая! С этой идеей он и отправился в Москву. В два часа ночи его привезли в Кремль. Сталин выслушал Иванова. Неизвестно, что он ему сказал, но в гостиницу «Москва» Иванов вернулся под утро постаревшим на десяток лет. Он молчал, не отвечал на вопросы, а когда приехал в Калининград, вызвал второго секретаря, передал ему бумаги, уехал домой и застрелился.

А снег-то какой, все занесет! Глемб, видимо, завершил свое выступление в Королевской Каплице. Группками и поодиночке люди спешили в сторону городского вокзала, некоторые несли какие-то лозунги, свернутые на древках. Обширный продуктовый, с отделом промышленных товаров, магазин недалеко от вокзала был еще открыт. Возле него колыхалась быстро разрастающаяся толпа. В магазине было светопреставление, гам, крики, толчея. Скупали все, что попадалось на глаза.

Не хотелось разочаровывать администрацию ночного секс-шоу-бара, и, возвратясь в отель, я купил входной билет за тысячу злотых, передохнул немного и в двенадцать ночи спустился в бар. Там было полупустынно. Пяток далеко не молодого, примерно как я, возраста мужчин и десяток дам, сидящих кто поодиночке, кто вдвоем за столиками. Дамы пили кока-колу. Все, как по команде, глянули в мою сторону, но, видимо, сразу сообразили, что ни для одной из них я не представляю никакого интереса, хотя вот одна улыбнулась мне, вот вторая даже кивнула. И я чуть не кивнул! А на небольшой эстрадке парень в пестром трико изрыгал из своего горла столбы огня… Значит, Кох был в Данциге. С Кларой? Хотел отправить ее из Кенигсберга? Что удержало его от этого? Какое-то особое чувство? Что вывозил он из Восточной Пруссии?.. Бармен поставил на столик бокал с водкой на два пальца и бутылку кока-колы. Повел глазами в сторону той, что кивнула мне. Тут велосипедист выкатился на одноколесном велосипеде и начал кружить по эстрадке… Что вернулось, кроме Клары, назад, в Кенигсберг? Что отправилось в то страшное плавание?.. А что было в трюмах «Лея», «Генерала фон Штойбена»? Кто промышлял на «Густлове»?..

Потом пожилая, сильно накрашенная женщина пела низким, басовитым голосом, а после нее парень в смокинге танцевал с совершенно нагой, невероятно красивой девушкой, хотя нет, что это я, не совершенно нагой, отнюдь — она была в черных чулках и черных туфельках, но от этого ее нагота казалась еще более вызывающей, а белое ее тело казалось просто невероятно белым, такой белизны я никогда не видел…

Ну, ладно, а что с «черным портфелем» подполковника Нувеля? Прошел уже год после смерти Коха, что в тех бумагах, какие-то очень важные, да-да, государственной важности секреты? Но ведь Болеслав писал, что подполковник Нувель намекал: мол, и о Янтарной комнате теперь будет известно все-все?! Бармен подплыл, наклонился, вежливо держа одну руку согнутой за спиной, низким голосом предложил: «Не желает ли пан танцувать с той очаровательной дамой? — Он повел подкрашенными глазами в сторону белотелой, прикрытой длинными черными волосами женщины. — Это будет стоить сущий пустяк, две тысячи злотых, если, конечно, пан не пожелает еще что-нибудь…» Я выложил две тысячи злотых и попросил еще водки. Бармен принес. Лысый как колено толстяк направился к длинноволосой нагой красавице, видимо наплевав на СПИД, решил раскошелиться, а я поднялся к себе в номер.

…Утром поездом «Карморан» мы уехали с Ханной в Ольштын. Там я узнал, что подполковник криминальной полиции Нувель погиб в автомобильной катастрофе. Якобы разобрав все бумаги, свои записи бесед с Кохом и перепечатав их на машинке, он со своим черным, разбухшим еще больше портфелем отправился в Варшаву докладывать высокому начальству о беседах с Кохом. На автостраде в «полонез» подполковника врезался «мерседес». Подполковник был убит на месте, черный портфель с документами исчез.

Мои ольштынские друзья свозили меня в Барчево, на кладбище, где похоронен долгосрочный тюремный сиделец, бывший гауляйтер Восточной Пруссии. В одном из дальних углов кладбища мне показали площадку, на которой возвышалось десять холмиков, в каждый из которых был вкопан бетонный столбик с жестянкой, на которой виднелись лишь две буквы: «NN» — такие пометки делаются на могилах преступников, трупы которых не забрали родственники. Но где же лежит Кох? Никто этого не знает. Когда умершего привезли на кладбище, тут было вырыто десять могил. В какую яму его опустили? Кто его хоронил? Нет, никто этого не знает.

В Доме творчества в Ольштыне, куда мы под вечер приехали из Барчево, было полно творческих работников. В бильярдной первого этажа громыхали шары, шла игра на пиво, в ресторане стоял нестройный гул, облака синего дыма тучей клубились под потолком, и лица людей казались желтыми дынями. На других этажах в секциях композиторов, художников, рецензентов и критиков, тесно сдвинувшись за столами, громко, нетрезво, перебивая друг друга, говорили длинноволосые, бородатые и лысые «духовики», «смычки», рисовальщики «актов», портретисты, пейзажисты и начинающие литераторы. И в секции писателей стол уже был заставлен едой и бутылками. Все бурно обсуждали повышение цен на продукты, транспорт, уголь, пся крев — на уголь! Он и так-то был невероятно дорог, а тут еще повысили вдвое! Ругали чиновников, партийцев и бюрократов — они-то что, выкарабкаются, мол, «нет в мире петуха, который бы позволил вырвать из своего хвоста перья!», однако во всей этой нестройной, нервной шумности улавливалась одна всеобщая оценка: «А, вшистко едно!»

Да, вот что еще. Я все же решил вернуться домой не дальним окружным путем через Варшаву — Брест — Москву — Вильнюс, а коротким, по автостраде № 51, которая своим концом упирается прямо в нашу область на Мамоновском погранучастке. Рано утром к дверям отеля, где я остановился в последний день польской командировки, подкатил маленький синий «фиатик», за рулем которого был мой друг. Ханна помахала нам рукой, движок «фиатика», несмотря на свою малость, взревел, как мотор «КАМАЗа», машина дернулась и ринулась в путь… Через 40 минут мы были на границе. Польский пограничник, полный, розовощекий здоровяк, пил кофе в маленькой будке и смотрел телевизор. Мы быстро познакомились, объяснили ситуацию, пограничник все понял, посмотрел мой паспорт, сказал, что с его, польской, стороны «нет никаких проблем», пускай пан писатель идет к себе домой, выволок из кармана связку ключей и среди ключей квартирных, от машины, гаража и еще каких-то, больших и маленьких, отыскал нужный ему ключ от границы, которым он и отпер большой, амбарного вида замок, тяжко висящий на шлагбауме.

До моей Родины было всего девять шагов! Еще один шлагбаум, парень в зеленой фуражке, настороженно поглядывающий в нашу сторону, там стоял, красный, выцветший флаг на флагштоке виднелся и большой, видно, недавно подновленный транспарант: «РОДИНА ПРИВЕТСТВУЕТ ВАС!»

Такая торжественная минута. Еще несколько шагов, и можно опуститься на колени, сказав при этом со слезами на глазах: «Родина! Вот я и вернулся!» Зеленая фуражка, российское, «нашенское», так сказать, простецкое лицо. Лицо напряглось, встревожилось, парень громко приказал: «Стой! Назад!» — «Мне домой, тут рядом, тридцать километров!» — крикнул я, держа над головой свой раскрытый «молоткастый» паспорт, которому, как известно по Маяковскому, должны завидовать во всем мире. «Назад!» — грозно, успокаиваясь, проговорила «зеленая фуражка», и я понял, что да, надо поворачивать оглобли: графиню Марион Дёнхофф не выпустили, меня не впускают!

…Трое суток спустя я вышел на шумный, заснеженный, затоптанный перрон Белорусского вокзала Москвы. Опускаться на колени не хотелось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: