— Может есть еще какой-нибудь другой, тайный склеп? — говорит Ольга. — Ведь и такое случалось: мнимые и подлинные захоронения. И потом, ведь есть сведения, что из собора, под Прегелем, в замок был проложен тайный подземный ход. По нему из замковой тюрьмы приводили в собор на последнюю с богом беседу осужденных на казнь. Ведь не нашли того хода. Плохо искали?..
…А вот там был тайник, о котором я обмолвился чуть выше. Толик Пеликанов его обнаружил, массивную, грубо оштукатуренную железную дверь. Он обнаружил, это точно, а потому, когда мы делили находки, орал: «Я нашел, я и заберу что хочу!..» Мы очистили штукатурку, осмотрели дверь. Тезка мой, Юра Макаров, Мак, его спустя полгода на танцах из-за девчонки зарезали, достал из сумки небольшую, с пачку сигарет, толовую шашку, вставил в детонатор кусочек бикфордова шнура, хвостик такой зеленый, сантиметров в 20. Закурили. Юра подвесил шашку к двери и поджег шнур от сигареты. Мы — этот крикливый сквалыга Толик, Коля Кузнецов, Мак и я — отбежали, легли, глухо, тяжко рявкнуло, и дверь вылетела. Кирпичи тут сверху со стен посыпались, нас чуть не пришибло. Потом мы бросились к двери, отвалили ее в сторону и увидели железное, в метр, на толщину стены, помещение, заваленное какими-то свертками материи и блестящими, белого металла, предметами. Было в тайнике с десяток небольших, очень тонких, без всяких украшений, серебряных тарелочек, потом чаши серебряные для причастия, шкатулка, подаренная к 600-летию собора, огромная библия, в коже с серебром.
— Из «Серебряной библиотеки»?! — спрашивает Ольга.
— Нет. Ведь в «Серебряной библиотеке» были древние книги, а эта совсем не старая, с иллюстрациями Доре. Еще там оказался великолепный массивный кубок, он достался Юрке Макарову, бархатная материя и железный ящик с во-от такими большущими коваными гвоздями. Материя, что-то вроде скатертей, оказалась подгнившей, вода откуда-то сочилась; мы ее отдали дяде Алексу, я только одну забрал себе, на ней по краю было вышито — это Мак, хорошо знавший немецкий язык, перевел: «Цех кенигсбергских мастеров оружия». Да, и ваза, ну та, ты ее у меня видела, — севрский фарфор, с гербом Кенигсберга с одной стороны и зданием старого, кнайпхофского магистрата, медведями Альбрехта с другой. И книга дарений собора. Куда все подевалось? Коробку забрал Толик Пеликанов, да еще часть тарелок, подсвечники, да, там и подсвечники были. Мне досталась библия, я ее у Ципина, — помнишь, у нас такой краевед был? — на «Путеводитель по Кенигсбергу» обменял. Юрке — огромный, с крышкой, в каких-то медалях, серебряный кубок. Кстати, он сейчас в хранилище нашего музея оказался… Что еще мне? Тарелки, подсвечник, два кубка для причастия, я их снес в музей… Из серебряных тарелочек отец блесны понаделал, ну, что теперь поделаешь, многого мы в те годы не понимали. Да, вот что еще: те гвозди, как вычитал Юрка Макаров, были от креста, на котором распяли Иисуса Христа. И их дарили активистам собора в очень большие религиозные праздники. Где они? Что-то прибивал, но могу тебе выделить несколько, с десяток еще осталось… Пойдем? Мне еще в горсовет надо, на заседание комиссии по переименованию улиц…
Поздний вечер. Судовые часы с «Эмдена» отбивают полные склянки. В доме все стихает. Эль Бандито Длуги, по паспорту, а по-домашнему Бандик, устраивается у меня за спиной: это не очень-то удобно, в кресле с собакой, но поясница хорошо прогревается, болеть не будет. Слышно, как время от времени сама собой поскрипывает четвертая снизу ступенька лестницы, ведущей на второй этаж… «Ты еще не спишь, мой мальчик? Послушай свою маму, закрой глаза, хорошо? Слышишь, Черный Рыцарь по лестнице поднимается, проверяет, все ли дети спят?..» Вальтер Мюллер пишет, что ему так часто снится этот его дом, мама Марта, лошадь Ханни и добрый пес Микки. И он просыпается со слезами на глазах. Порой и мне снится мой родной город на Неве, моя улица Гребецкая, дом, квартира, в длинном коридоре которой я когда-то гонял на самокате. И я тоже просыпаюсь со слезами на глазах. Ах, эта война! Позавчера жена моя Тамара выкопала из-под старых кустов пионов немецкий карабин системы «маузер». Он был замотан в кусок просмоленного брезента, затвор вынут и тоже запеленут, видно, промасленными тряпками. Были там еще две обоймы патронов и значок «гитлерюгенд». Карабин отлично сохранился, я его почистил, смазал, но, чтобы милиция не отобрала, просверлил патронник. И теперь карабин из оружия превратился в музейный экспонат. Чей он? Папаши Франца Фердинанда Мюллера? Или — Вальтера? Ведь, как Вальтер писал на фронт своему брату Отто, еще в сорок втором году он вступил в «гитлерюгенд». И наверняка в сорок пятом ушел в фольксштурм…
Звон часов. Половина первого. Вы молодец, Георг Штайн, вы нашли сокровища стеклянных ящиков и вывели на них дипломатов, вы победили и должны получить свое. И вы, Штайн, правы: если что-то ищешь, то нельзя отступаться, падать духом, обращать внимание на насмешки, и так важно хоть что-то, но найти! Мы тоже нашли, тогда, весной сорок пятого, но не «что-то», а именно то, что искали, обширный архив Фромборкского капитула — документы Тевтонского ордена, рукописи Николая Коперника, церковные предметы из Фромборка и Эльбинга. В минувшую поездку в Польшу, когда я, разыскивая подполковника криминальной полиции Нувеля, побывал и в Ольштыне, Болеслав сводил меня в хранилище архива Вармийского капитула, куда, в связи с ликвидацией Фромборкского капитула, были переданы все фромборкские документы и некоторые исторические предметы. Со странным, несколько смятенным чувством держал я в руках листы, исписанные рукой Николая Коперника, думая о том, что мой отец когда-то разбирал их, складывал в ящики и сопровождал в Москву. И в памяти вставали вновь картины и сложные порой ситуации той поездки, милое, плутоватое личико Людки, замкнутое — моего отца, ухмыляющееся, отчаянное, счастливое — Феди Рыбина, сосредоточенное — лейтенанта Лобова, ему постоянно хотелось казаться солидным, строгим, он то и дело покрикивал на солдат охранения: «Быстрее, ребята, быстрее! Эй, товарищ Семенов, почему ремень на самые колени сполз? Заправочку, красноармеец Семенов, заправочку гвардейскую!» — и поглядывал мельком на Людку, на ее круглые колени. И Людка, ловя его взгляды, как бы смущенно одергивала юбку, но она отчего-то не одергивалась. Людка уже была в машине, сидела рядом со мной на заднем сиденье «виллиса». Федя теснился к ней с другого бока, и я чувствовал горячую упругость ее бедра. Шофер Костя Шурыгин, криво ухмыляясь, пинал покрышки, солдаты лезли в «доджик», Лобов, стоя на подножке «доджика», ждал команды, вот и отец влезает в «виллис», коротко бросает: «Поехали»…
Поехали! Проколесив по Пруссии почти две недели, отец в один из дней связался по рации со штабом армии и, видимо, получив какие-то указания, сказал: «Едем под Фишхаузен. В замок „Лохштедт“. Кажется, там что-то есть».
Уже с неделю вместе с нами путешествовал и прикомандированный к группе некий пан Ольшевский, какой-то ученый, работавший до «сентябрьской войны» в краковском университете, а последние три года «умиравший каждовый дзень в лагере обузовом „Штутгоф“». Профессор был маленьким, тощим, с большими ушами на лысой голове; он постоянно мерз, кутался в огромную, неизвестной армии шинель и постоянно хотел есть. Когда мы останавливались, чтобы «подзаправиться», он ужасно нервничал, то и дело потирал руки, напряженно смотрел, приоткрыв большой, лягушачий рот, как Федя кромсал хлеб, сало и колбасу, как варил в ведре кашу с американской тушенкой. Получив котелок с едой, он отходил в сторонку, устраивался где-нибудь и быстро, с какими-то всхлипами пожирал все, что было в котелке. Мне его поведение было очень понятным. Не так уж давно таким же изголодавшимся был и я, когда в начале декабря сорок второго года меня, как и многих детей и подростков, везли из Ленинграда куда-то на восток, за уральский хребет. Как мне постоянно, ежеминутно хотелось есть! А много есть было нельзя, у нас желудки в блокаде стали с «кулачок», как говорила нам одна женщина: «Дети, вы умрете, если будете много есть!» И, чтобы мы много не ели, нам выдали специальные фанерины, на которых были написаны наши имена и фамилии. Мы надевали эти фанерки на себя, на веревочке, когда на той или иной станции подходили к раздаточной. И, выдав котелок с кашей или супом, нам на фанерке ставили пометку: жирные синие кресты, это первое, и красный крест, если было второе… О лагере «Штутгоф» профессор почти ничего не рассказывал, кроме как то, что работал он там в какой-то «утилитаркоманде» и что ему нужно было, чтобы получить дневной паек, «утилизировать» в день 40 умерших, но что это означает, что он там делал с умершими, не пояснял. Подняв воротник сине-зеленой шинели, сосал, отвернувшись, сухарь беззубым — зубы все остались в «Штутгофе» — ртом. Пан профессор был знатоком древних документов, и это было замечательно, так как, отправляясь в поездку, как мне кажется, отец с трудом мог себе представить, что же это такое — архив Фромборкского капитула.
При подъезде к замку «Лохштедт» нас остановила группа автоматчиков в касках, и старший лейтенант после проверки документов сообщил отцу, что с неделю назад в замке был бой, группа немцев, человек 60, в основном «офицерье эсэсовское», скрывавшаяся до этого в лесу, пыталась пробиться к побережью, а потом укрылась в замке. Сдаваться отказались. Три дня тут все громыхало, замок сгорел, видите, еще столбы дыма поднимаются. Немцы? Все убиты, трупы еще не убраны. Говорят, завтра пригонят фрицев пленных из Пиллау могилы рыть, но толком никто ничего не знает, да и хрен с ними, могли бы ведь и сдаться, правда, товарищ полковник? Книги и старинные предметы? Книг там, знаете, много, здоровенные такие, но бумага, между прочим, плохая, как говорят солдаты, толстая и плохо горит, на цигарки нельзя использовать, ими фрицы, книгами, окна закладывали, и предметы есть, эй, Федоров, притащи-ка тот урыльник, в котором я ноги парил!.. Вскоре мы обладали первым предметом из Фромборка — «малой купелью» XVI века, как пояснил пан профессор, подарком какого-то польского магната Фромборкскому капитулу.