Но не был ли нацизм первым натиском на Европу этой самой «смерти вживе»? И не ее ли притягательный запах уловили русские мертвецы — эмигранты? Не ей ли поклонялись и поклоняются? Не к ней ли тянутся сейчас на Украине тамошние бандеровцы и их приспешники? И не воюем ли мы в очередной раз по принципу «живое против «мертвого вживе»? Да, в очередной раз, потому что, в каком-то смысле — если верить в данный метафизический расклад — мы именно так уже и воевали с 1941 по 1945 годы. Живые — против живых мертвецов.
«Тотенкопф» (дивизия СС «Мертвая голова») в нацистской Германии… Возглас: «jViva la muerte!» («Да, здравствует смерть!») в нацистской Испании… И так далее.
Однажды Сталин написал по поводу произведения Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте. Любовь побеждает смерть».
Наша блудливая интеллигенция сознательно превратила осмысленный текст Сталина в нечто всяческого смысла лишенное. Для этого она «всего лишь» (тут главное, что «всего лишь») искромсала его высказывание, утаивая последнее предложение. Интеллигенция, воюя со Сталиным, и отнюдь не только с ним одним, обманула общество и убедила его в том, что для Сталина великий гётевский «Фауст» является произведением менее значимым с художественной точки зрения, чем горьковская поэзия. Притом, что поэзия Горького гораздо ниже по художественному уровню, чем его проза.
На самом деле, Сталин предлагал не эстетическое, а метафизическое сопоставление. Он уловил в «Фаусте» Гёте нечто, отдающее той самой «мертвечиной вживе», которую мы обсуждаем. Но разве он один это уловил? А разве Томас Манн, восхищавшийся Гёте, не уловил того же самого?
Кто является и поныне настоящим героем из народа, наиболее емко вобравшим в себя весь героический дух Великой Отечественной войны? Конечно же, Василий Теркин.
Вчитаемся в его диалог со Смертью, имеющий для нас не только эстетическое, но и метафизическое значение:
Сравните эти строки с подвываниями мерзавца, целующего костлявые руки живых мертвецов, каковыми в силу ненависти к стране стали русские белогвардейцы, пошедшие в услужение Гитлеру. Сравните и почувствуйте разницу. Почувствуйте разницу между живым и «мертвым вживе». Между нашим «Смерть не страшна» из песни «Бьется в тесной печурке огонь» и их яростным воплем «Да здравствует смерть!»
Примените для этого сравнения не только обычные эстетические средства, не только средства, предлагаемые этикой и гносеологией, но и особые средства, предлагаемые метафизикой.
Уловите этот живой дух советского солдата, преемственный по отношению к живому же духу защитника святой России,
Московского царства или Российской империи, — и тот мертвый дух, который несли в себе и тевтонские псы-рыцари, и немецкие нацисты. Недаром же эстетическим и метафизическим прологом к Великой Отечественной войне стал «Александр Невский» Эйзенштейна.
Уловите этот живой дух, а я продолжу цитирование Твардовского:
Согласитесь, налицо некое соединение почти лубковой картины с мистерией, причем с мистерией жизни. Теркин понимает всю силу смерти и все таящиеся в ней соблазны. Он понимает всю лживость смерти, уверяющей его, что мрака не надо чураться, что ночь — это тоже здорово. Но самое главное в том, что Теркин, находясь на грани небытия, улавливает коварство Смерти, которой от него еще что-то нужно. Ну, пришла Смерть — и пусть забирает. Так нет, ей от меня еще чего-то нужно! А значит — она не всесильна. Что ж, побеседуем. Так что тебе нужно лично от меня, Косая?
Я надеюсь, что читатель прочитает полностью эту главу из поэмы Твардовского «Василий Теркин». А заодно перечитает и всего «Василия Теркина». А заодно — и великое стихотворение того же Твардовского «В тот день, когда окончилась война». А заодно — и его же «Теркина на том свете» («А уж с этой работенки Дальше некуда спешить… Всё же — как решаешь, Теркин? — Да как есть: решаю жить»).
Мало ли какие еще художественные произведения надо перечитать, какие музыкальные шедевры заново прослушать, какие живописные полотна, картины и спектакли заново пересмотреть, чтобы пережить, а не только понять умом этот фундаментальный конфликт между живым и «мертвым вживе».
Но это надо сделать. И еще что-то надо сделать для того, чтобы не просто сказать себе самому: «Я солдат еще живой», а восстановить в себе полноценную жизнь живого духа, готового сражаться с духом мертвым, тянущимся к тебе костлявыми руками, соблазняющим тебя смертным холодом лживого благополучия и лишающим тебя того счастья, без которого живой жизни нет и не может быть.
И не надо стесняться собственной слабости. Ибо эта слабость живого, слабость естественная и преодолимая. Ведь и Теркин, как вы убедитесь, если не помните наизусть цитируемое мной стихотворение, в какой-то момент оказался «томим тоской жестокой», оказался «одинок, и слаб, и мал». Мало того, он начал со Смертью выстраивать некие отношения. Чего, кстати, никогда делать нельзя, и что по слабости, малости и одинокости человеческой все когда-нибудь делали.
Испрашивая себе возможность прожить вместе с живыми День Победы, насладиться по-живому этим днем, разделить его великую праздничность со своими близкими, Теркин получил от Смерти естественный отлуп. И, приняв ее глумливое «не дам» (не дам тебе ничего из того, что ты просишь, ибо для того с тобой и говорю, чтобы насладиться твоей капитуляцией, твоим поражением), Теркин преодолел и слабость человеческую, и одиночество, и малость.