Позже я узнал, что за ту ночную перестрелку меня представили к медали. Чем я ее заслужил, так и не понял.
В начале января на наш опорный пункт вместе с полевой кухней прибыли три южанина-пехотинца из дивизии «Виченца». Высшее командование неизвестно почему дивизию эту расформировало, а людей распределило по альпийским частям. Этих троих лейтенант прислал в отделение Баффо.
Вечером я отправился знакомиться с ними. Двое, лопоча на своем сицилийском диалекте, признались, что боятся заступать на пост, один даже заплакал. Я приказал двум альпийским стрелкам отвести их на пост, а сам, желая убедить их, что нет никакой опасности, прошел по брустверу. Потом, насвистывая песенку, спустился к развалинам дома, уверенный, что русские не станут открывать огонь. Мне казалось, что мои новые солдаты немного успокоились, но они все равно отказались оставаться на посту одни. Пришлось придать им еще альпийского стрелка. А вот третий из новоприбывших оказался молодцом. До армии он был клоуном в бродячем цирке, знал тысячи разных трюков и своими неожиданными выходками веселил всех, даже Баффо. Альпийские стрелки души в нем не чаяли. Он умудрялся исполнять тарантеллу, ритмично ударяя о зубы двумя дощечками. А вскоре научился отстукивать таким манером марш альпийских стрелков.
Когда я рассказал об этом Морески, он изрек: — Разве бывает коза на семь центнеров? Морески никогда и ничему не верил. Если один солдат говорил про свою девушку мол, она самая красивая из всех, второй уверял, что в ранце у него лежат дорогие сигареты, а третий клялся и божился, что к его возвращению дома припасена оплетенная бутыль вина, Морески неизменно вопрошал: «Разве бывает коза на семь центнеров?»
Сам он частенько рассказывал историю про своего приятеля, который на вокзале Брешии остановил Восточный экспресс. Этот его приятель вместе с друзьями будто бы сидел на шпалах и играл в морру, и вдруг кто-то толкнул его в спину. Он обернулся и зло так крикнул: «Кто там еще толкается?» А это был Восточный экспресс, прибывший из Милана. «Но парень-то был старшим капралом из взвода пулеметчиков, вот такой детина», — добавлял Морески. И, поглядев на солдат, заключал: «Разве бывает коза на семь центнеров?» И сам же хохотал по-детски заливисто, меж черными усами и густой черной бородой сверкали белоснежные зубы. Мескини, на минуту перестав мешать поленту, глядел на солдат и уточнял: «А капрал-то был не из взвода пулеметчиков, а из взвода минометчиков». И солдаты тоже смеялись.
Примерно с десятого января вместе с провиантом стали поступать и малоприятные новости. Тоурн и Бодей, вернувшись с полевой кухни, сообщили, что, по словам погонщиков мулов, мы уже несколько дней как окружены. Каждый день по солдатскому телеграфу до нас доходили все новые подробности. Альпийские стрелки нервничали. Спрашивали у меня, по какой дороге можно добраться до Италии, а Джуанин все чаще задавал вопрос:
— Сержант, вернемся мы домой?
Я тоже чувствовал, что положение наше ухудшается. За рекой русские сменили части и по ночам срезали кусты и траву, готовя более удобные позиции для ведения огня. Оставшись один, я смотрел на юг, туда, где река поворачивала в низовье, и видел вспышки, похожие на летние сполохи. Но вспышки были далекие, похожие на мерцание звезд. Иногда кругом было так тихо, что я улавливал вдалеке приглушенное постукивание колес по речной гальке. Постепенно этот гул приближался и заполнял ночную тишину. Часовым я ничего не говорил, но они, похоже, и сами слышали. Русские стали более активными. Теперь я не расставался с карабином, ходил, сняв предохранитель, и все время держал наготове ручную гранату. Но почта и провиант поступали пока регулярно.
Однажды, когда мы с лейтенантом сидели одни в его берлоге, покуривая сигареты, он вдруг сказал:
— Ригони, я получил приказания на случай отхода на новые позиции.
Я ничего не ответил. Чувствовал, что близится конец, но никак не хотел этому верить. Появилась привычная боль в животе. Да, я понимал, в каком мы незавидном положении очутились и каковы замыслы русских. Вернувшись к себе в землянку, я громко объявил:
— Зарубите себе на носу: что бы ни случилось, надо держаться всем вместе.
Лейтенант решил проверить автоматическое оружие, и моя берлога превратилась в ружейную мастерскую. Морески до армии работал на оружейном заводе в Вальтромпии. Сейчас он чистил, смазывал, что-то подгонял, разбирал оружие и даже подтачивал и разгибал пружины, чтобы они не отказали на холоде. Когда очередной ручной пулемет был готов, Морески относил его в траншею около землянки Баффо. Я стрелял, а Морески и лейтенант проверяли, все ли в порядке. Нередко Морески оставался недоволен работой, покачивал головой, сердито поджимал губы. А потом снова относил оружие в берлогу и вновь разбирал его. Наконец все оружие было приведено в полную боевую готовность. Морески посоветовал мне сказать командирам отделений, чтобы они держали оружие завернутым в одеяла, а сверху — еще и в брезент, чтобы уберечь от песка, проникавшего повсюду. И вот после всех трудов и наставлений четыре ручных пулемета, станковый и четыре 45-миллиметровых миномета были отлажены.
В один из тех последних вечеров небольшой патруль русских одолел наши проволочные заграждения, незаметно обогнул склон и подкрался к боевому посту, где, к счастью, находился Ломбарди. Он бросил несколько ручных гранат — лишь одна из них взорвалась, — пару раз выстрелил, и русские, поняв, что обнаружены, отступили к своим позициям. Услышав разрывы гранат и выстрелы, я бросился на помощь Ломбарди.
Он спокойно, как ни в чем не бывало рассказал:
— Сюда подкрался русский патруль. Один из солдат тащил, похоже, тачку, там остался след. Они были метрах в двух от меня.
Я молча слушал и, признаться, не слишком верил. Потом стал обходить другие посты. Утром, когда взошло солнце, я увидел в тех местах, куда показывал Ломбарди, отчетливые следы и устыдился, что сразу ему не поверил. Слишком уж он был спокоен, невозмутим.
Да, дела наши явно складывались неважно: все мы жили точно в каком-то кошмаре. Лейтенант почти совсем не спал — и днем и ночью обходил посты. Однажды вечером нам послышался шум у подножья склона. Лейтенант так долго лежал в снегу с двумя ручными гранатами наготове, что чуть не обморозился самым серьезным образом. А тревога оказалась ложной, видно, заяц пробежал или кот.
Один альпийский стрелок из моего отделения не выдержал. Он недавно возвратился из госпиталя и все просился в повара. Однажды утром я вернулся в берлогу и только-только растянулся на соломе, как этот стрелок украдкой снял предохранитель моего карабина, который я повесил на гвоздь, и, не прекращая разговаривать с приятелями, выстрелил себе в ногу. Но он плохо рассчитал и лишь слегка задел край ступни. Я ничего ему не сказал, только посмотрел на него пристально, давая понять, что разгадал его уловку. На следующий день, когда он собирался заступить на пост, его винтовка вдруг сама собой выстрелила — может, он повернулся как-нибудь неосторожно, — и пуля пробила ногу насквозь. По крайней мере так он рассказал нам. Лейтенант приказал отправить его в госпиталь, никто ни о чем не догадался. Два дня спустя во время атаки русских я напомнил о том случае лейтенанту.
— Понимаете, он больше не мог оставаться на передовой, он умирал от страха, — сказал я.
Сейчас этот альпийский стрелок, наверно, живет себе спокойно в родном селении и даже получает военную пенсию.
Капрал Пинтосси был, пожалуй, лучшим из всех нас. А какой он был прекрасный охотник! И как любил охоту! Широкоплечий, с солидным брюшком и оттого казавшийся низкорослым, он всегда улыбался своими маленькими живыми глазками. Форма сидела на нем неряшливо, зато винтовку он носил с изящной небрежностью настоящего охотника. Спокойный, даже флегматичный, он никогда не сердился. Я ни разу не слышал от него бранного слова. В трудную минуту он, неразлучный со своей винтовкой, всегда оказывался в самом опасном месте. А как он стрелял! Он почти никогда не отдавал приказов, а делал все сам, и солдаты его отделения с радостью следовали его примеру. Частенько у нас с ним заходил разговор об охоте. «Нет ничего лучше охоты на куропаток! — восклицал он. — Вот вернемся в Италию и поохотимся вместе. Дома у меня отменная лягавая. — Он прищелкивал пальцами. — Зовут Дик». И когда вспоминал о своем псе, сразу грустнел.