– Gib hier (немецкий). Давай сюда, – спокойно говорит эсэсовец и подставляет портфель, полный золота и чужой разноцветной валюты. Запирает, передает офицеру. Берет другой, пустой. И дожидается следующей машины. Это золото отправится в Reich, в Народный Банк.
Жара. Страшная жара. Воздух, как раскаленный столб. В глотке – сушь. Слово сказать больно... Скорей, скорей! Лишь бы в тенек. Грохнуться, растянуться под балками.
Отъезжают последние машины. Подметаем пути. Выгребаем нездешнюю транспортную грязь, «чтобы следа этой мерзости не осталось!» – и вот, когда хвостовой грузовик скрывается за деревьями и мы идем, наконец-то, отдохнуть и напиться (авось, француз снова столкуется с часовым), вдруг из-за поворота доносится свист железнодорожника.
Медленно, непомерно медленно катят вагоны. Пронзительно завопил паровоз. Из окон смотрят люди. Плоские, словно вырезанные из бумаги. Огромные, горящие лихорадкой глаза...
Вот и машины. И господин Счетчик с блокнотом. Вот вышли из столовой эсэсовцы, помахивая портфелями для золота и валюты.
Отпираем вагоны. Не владеем собой. Рвем чемоданы. Дергаем, тащим, толкаем. Да идите, идите же, проходите!.. Идут, проходят. Мужчины, женщины, дети. Некоторые уже знают.
Вот быстро идет женщина. Торопится. Очень возбуждена. Маленький мальчик с румяным и пухлым лицом херувима бежит за ней не в силах догнать. Плачет, вытягивает ручонки:
– Мама, мама!
– Мамаша, возьмите ребенка на руки!
– Пане, пане, это не мой... то не мой, пане! – И убегает, закрывая лицо руками.
Хочет исчезнуть среди людей. Тех, которые не поедут в машине. Которые пойдут пешком в лагерь. Которые будут жить. Молодая, здоровая, красивая... Но мальчик бежит за ней и зовет, надрываясь:
– Мама, мама, не убегай!
– Это не мой, не мой... нет!
Пока не поймал ее Андрей – бывший моряк из Севастополя. Глаза заплыли от водки и жары. Налетел, сбил с ног, схватил за волосы, не позволяя упасть, и дернул наверх. Лицо перекосило от бешенства.
– Ах ты, jebit twoju mat`, blad` ewrejskaja (русский)! От своего мальца убегаешь?! Я тебе дам, курва! – Согнул пополам, сдавил горло и бросил как куль на машину. – На, прими и довесок, сука! – Швырнул ей мальчика под ноги.
– Gut gemacht (немецкий)! Правильно сделал, русский! – кивнул эсэсовец возле грузовика. – Так и надо наказывать дурных матерей! Gut gemacht, русский.
– Заткнись, – огрызнулся Андрей и отошел к вагонам.
Из-под вороха тряпья украдкой вытащил фляжку. Открутил. Запрокинулся. После передал мне. Спирт обжег глотку. В башке загудело. Подкосились ноги. Тошно.
Внезапно из людского потока, который слепо напирал на машины, вынырнула девушка. Легко соскочила на гравий. Осмотрелась испытующе, будто чем-то удивлена. Тряхнула головой в нетерпении. Привычно провела рукой по блузке, обдернула юбочку. Постояла с минуту. Наконец оторвалась от толпы и скользнула по лицам.
Неосознанно ловлю взгляд. Наши глаза встретились.
– Слушай, слушай! Скажи, куда нас повезут?
Смотрю на нее. Вот стоит передо мной девушка с чудесными светлыми волосами, с высокой грудью под батистовой летней кофточкой, с умными живыми глазами. Стоит. Не отводит взгляд. Ждет...
Вот газовая камера – свальная смерть, отвратительная и мерзкая. Вот лагерь: бритая голова, стеганые советские брюки, рвотный запах грязного тела, звериный голод, нечеловеческий труд... И та же смерть, мерзкая и отвратная.
Кто вошел сюда – сгорит дотла. Даже пепел не вынесут за ворота.
«Зачем она их надела? Все равно отберут!» – подумал невольно о золотых часиках на браслетке. Такие были у Туськи, только на черной узенькой ленточке.
– Слушай, ответь.
Молчу... Сжала губы.
– Сама знаю, – сказала пренебрежительно.
Откинула голову, смело пошла к машине. Кто-то хотел задержать, решительно оттолкнула. И быстро – по трапу – в переполненный грузовик. Только взметнулись пушистые волосы.
Входил в вагоны, выносил младенцев, выбрасывал багаж. Таскал трупы и не мог одолеть дикого, охватившего меня страха. Бежал от смерти... Но она здесь повсюду: на гравии, на перроне, в теплушках. Младенцы, голые и распухшие, бабы, скрюченные мужики.
Бегу, убегаю... Какой-то эсэсовец клянет меня на чем свет стоит... Выскользнул, смешался с полосатой Канадой.
Наконец, снова под балками. Солнце низко, у самого горизонта. Кровавый закат обливает рампу. Тени деревьев ужасающе вытянулись. И человеческий крик в предвечерней тишине громче, настойчивей. Будто мы в силах разбудить засыпающую природу.
Отсюда, из-под балок, открывается вся платформа – адов кипящий котел.
Вот двое катаются по земле, сплетенные в последнем объятии. Он впился в нее ногтями, вцепился зубами. Она вопит, поминая Б-га и дьявола. И даже придавленная эсэсовским каблуком – не замолкает. Их разрывают, как расклинивают дерево, и, точно зверей, загоняют в машину.
Вот четверо из Канады волокут труп – огромную, как бегемот, опухшую бабищу. Ругаются и потеют. Пинками расшвыривают приблудных детей, которые кличут родителей по всем закоулкам, пронзительно, по-щенячьи воют.
Детишек подхватывают как попало: за шиворот, за волосы, за руки – и в общую кучу, на грузовик.
А с бабою-бегемотом никак не управятся. Те четверо выбились из сил. Зовут на помощь. И навалившись, взгромоздили-таки через борт.
Отовсюду несут трупы. Отечные, раздутые. Меж ними втискивают калек, парализованных, потерявших сознание. Гора мертвяков качается и скулит. Шофер запускает двигатель, отъезжает.
– Halt (немецкий), halt! – издали закричал эсэсовец. – Стой, стой! Чтоб тебя...
Несут старика во фраке и с лентой через плечо. Затылок старца стукается о камни, елозит по гравию. Старикан охает и без устали, на одной ноте: «Ich will mit dem Herr’n Kommandanten sprechen» (немецкий) – хочу говорить с господином комендантом. Долбит всю дорогу со стариковским упрямством. Брошенный на машину, под сапогами, придавленный, задушенный, хрипит: «Ich will mit dem...»
– Уже успокойтесь, папаша! – смеется эсэсовец. – Через каких-нибудь полчаса будете на небесах. И поприветствуйте тамошнего коменданта от нашего имени – «хайль Гитлер!»
Другие несут девочку. Держат за руки и за единственную ногу. Слезы текут по лицу, жалобно шепчет:
– Panowie (польский), это болит... Господа, больно...
Сажают на грузовик среди трупов. Сгорит заживо вместе с ними.
Настает вечер, холодный и звездный. Лежим на балках, в пугающей тишине. На высоких столбах горят бледные лампы. За кругом света – сплошная тьма. Шаг – и человек исчез безвозвратно. Но часовые на вышках, и автоматы на взводе.
– Ботинки сменил? – спрашивает Анри.
– Нет.
– Что так?
– С меня, друг, довольно. Сыт по горло.
– Одним-то транспортом?.. А подумай, как я... С прошлого Рождества. Через мои руки, наверно, миллион прошел... Хуже всего транспорты из Парижа: непременно встречаешь знакомых.
– И что ж ты им говоришь?
– Что вот примут душ, а после увидимся. До встречи... А ты бы что говорил?
Молчу. Пьем кофе со спиртом. Кто-то открыл банку какао. Мешаем с сахаром. Черпаем горстями... Какао заклеило рот... Снова кофе. Снова спирт.
– Анри, чего ждем?
– Будет еще транспорт... Но пока неизвестно.
– Если придет, я не пойду. Не могу.
– Приперло, да?.. Что, хорошо в Канаде? – Анри добродушно усмехается и пропадает в темноте. Через минуту вернулся. – Ладно. Только гляди в оба. Будешь здесь все время сидеть. А ботинки тебе скомбинируем.
– Отстань ты с ботинками!
Клонит в сон. Поздняя ночь.
Снова antreten (немецкий), снова транспорт. Становись!
Из темноты показались вагоны. Мелькнули под фонарями, исчезли в ночи. Рампа маленькая. Круг света и того меньше. Будем работать посменно. Где-то урчат машины, пристраиваются под сходни, совершенно уже черные. Фары выхватывают деревья.
– Wasser, Luft (немецкий)! Воды, воздуха!
Все то же... десятая серия...