«На всяком суде бывают картины, события, которые не оставляют следа на бумаге — в протокол попадают только слова. Между тем как пауза перед ответом, интонация, ухмылка из-под усов, нечленораздельный звук, смешок, мольба или холодное бешенство в чьих-то глазах порой говорят вашим чувствам куда больше, чем объяснения и свидетельства... Вообразите немудрящего сухонького мужичонку, донельзя издерганного, пугливого, нелепый цветастый жилет с чужого плеча, нелепый для сибирских широт соломенный бриль в опущенной руке, развинченная походка — и не поймешь, для какой цели свежеочиненный плотницкий карандаш за ухом... Председательствующий спрашивает: «Что делали у Анненкова?» — «Служил». — «Ну, а точнее?» — «Служил в каптерке». — «Что-нибудь слышали о расстреле своими своих по приказу Анненкова?» — «Не понимаю вопроса...» Он, конечно, все понимает... Председатель суда видит это и так неумолимо и плотно припирает каптерщика, что тот наконец сдается: «Было. Ставили казаки своих к стенке».
«Что скажет на это подсудимый Анненков?» — спрашивает председательствующий.
Анненков поднимается, нервно покусывая ус. «Так это ж слизняк, — говорит он, — пустышка! Да, да, я сознаю, я не вправе аттестовать свидетеля, но поймите... В отряде он был соглядатаем, тайно осведомлял контрразведку о красных настроениях. Мы не трогали инакомыслящих, двери казарм и эшелонов были открыты для их ухода, но... И еще одна подробность — после меня атаманом для свидетеля стал Меркулов. Он еще около года дрался с Советами на Дальнем Востоке, Жилетка на нем красная, а вот какого цвета его убеждения?»
Анненков превосходил самого себя. Чтобы бросить зловещую тень на каптенармуса, он заговорил на весьма рискованную для себя тему о красных настроениях, признавая, что они выслеживались в отряде. Не помню точно, в тот же день или на следующее утро свидетель вручил председателю заявление: «Я знаю об Анненкове больше, чем сказал, допросите еще раз». И вот перед судьями снова тот же замаянный человек с плоским плотницким карандашом за ухом. Все ждут чрезвычайных сообщений. Пересказав свои первые свидетельства, каптенармус добывает из кармана записную книжку. И тотчас же в зале рождается вполне отчетливый, хотя и негромкий звук. Откуда это? Свидетель ежится, переводит глаза на скамью подсудимых. Я делаю то же самое и вижу перед собой очень бледное лицо Анненкова, его характерную ухмылку молчаливого бешенства из-под крашеных усов, и в наступившей тишине слышу, как он повторяет одно незнакомое мне нерусское, быть может жаргонное, слово. Свидетель воспринимает это слово как удар хлыста. Кажется, он стал еще меньше, и на требование председателя продолжать рассказ с решимостью отчаяния крутит шеей: «Ничего больше не знаю. Не знаю, не знаю».
Слово, нагнавшее на свидетеля столько паники, в протокол, я думаю, не попало. Не буду скрывать, мне очень хотелось доискаться до его смысла. И вот после приговора в скверике у театра — суд шел в театре имени Луначарского — я вел со свидетелем тихую доверительную беседу. Но стоило мне придать своему любопытству форму прямого вопроса, как все мгновенно переменилось. Свидетель поднялся, глядя на меня затравленно и жестко. «Зачем вам это слово? — Лицо его выражало ожидание и страх. — Не ваше это дело, не ваше, не ваше...» — Он плакал, отворачивался и прятал свои слезы. Это была истерика. Он и теперь еще боялся Анненкова...»
Что же это было за слово? Чем страшило оно тех, кто вольно или под принуждением шел одной дорогой с атаманом?
Откроем еще одну страницу судебного дела.
Анненковскую контрреволюцию суд исследовал шаг за шагом, продвигаясь от одного эпизода к другому. Последний этап анненковщины можно было бы назвать бегством. Каменные ворота Джунгара, за которыми иной мир, чужие народы. Граница делит анненковскую «армию» на две: одни идут с Анненковым на чужбину, другие поворачивают обратно, к родным гнездам. Но вот суждено ли им было увидеть своих близких?
«Все уничтожено... — писал Анненков в «Колчаковщине». — Один за одним, в полном порядке, с песнями, с музыкой уходят полки из деревни... Первыми и последними... идут самые надежные. В середине — артиллерия и мобилизованные. Куда идут, никто не знает, даже начальник штаба. Продуктов на десять дней. Особенно трудно уходить драгунскому полку, сформированному из этого же района, уже признавшего Советскую власть... Слышится приказ атамана: «Полкам оттянуться друг от друга на две версты!» Полки оттянулись, теперь они уже не видят друг друга.
Остановка.
К одному из средних полков подъезжает атаман, приказывает спешиться, снять все оружие, отойти от оружия на 600 шагов. Все недоумевают, но исполняют приказ без промедления.
Личный конвой атамана — между безоружным полком и оружием. Атаман медленно подъезжает к полку.
— Славные бойцы, — говорил он, — два с половиной года мы с вами дрались против большевиков... Теперь мы уходим... вот в эти неприступные горы и будем жить в них до тех пор, пока вновь не настанет время действовать... Слабым духом и здоровьем там не место. Кто хочет оставаться у большевиков, оставайтесь. Не бойтесь. Будете ждать нашего прихода. От нас же, кто пойдет с нами, возврата не будет. Думайте и решайте теперь же!
Грустные стоят люди: оставлять атамана стыдно, бросать Родину страшно.
Разбились по кучкам. Советуются. Постепенно образовались две группы. Меньшая говорит:
— Мы от тебя, атаман, никуда не уйдем!
Другая, большая, говорит:
— Не суди нас, атаман, мы уйдем от тебя. Но мы клянемся тебе, что не встанем в ряды врагов твоих.
Плачут. Целуют стремя атамана...
Оружие уходящих уложено на брички. Последнее прощание, и полк двумя толпами уходит в разные стороны — на восток и на запад».
Судьбу обезоруженных Анненков не прослеживает.
Это делает другой человек: следователь по особо важным делам.
«Изъявившие желание вернуться в Советскую Россию, — говорится в обвинительном заключении, — были раздеты, потом одеты в лохмотья и в момент, когда проходили ущелья, пущены под пулеметный огонь оренбургского полка».
В суде тезис обвинительного заключения о расстреле Анненковым своих вчерашних сподвижников исследовался с большой глубиной и всесторонностью. Но в числе других обвинений стояла еще одна «массовая экзекуция» с участием того же оренбургского полка — расстрел поднявшей восстание ярушинской бригады. Многое было похожим, и потому постепенно сложилось впечатление, будто это не две, а одна расправа, расправа над ярушинцами.
Осудили Анненкова за одну, за расстрел ярушинской бригады. Доследование же дела по второму пункту, по-видимому, представилось нецелесообразным, между тем как и вторая расправа была действительным фактом, установленным, правда, уже после приговора.
Вот бесстрастный документ, изобличающий Анненкова в этом маниакальном изуверстве.
«1927 г., августа, 5 дня. Мы, нижеподписавшиеся: консул СССР в Чугучаке Гавро, начальник погранзаставы Джербулак Зайцев, секретарь ячейки Фурманова, шофер Пономарев — составили настоящий акт в нижеследующем: сего числа мы прибыли на автомобиле в район озера Ала-Куль и, не доезжая до самого озера трех приблизительно верст, в местности Ак-Тума, нашли пять могил, четыре из которых с надмогильными холмами, а одна из могил открыта и наполнена человеческими костями и черепами... В местности Ак-Тума была приготовлена особая часть из Алаш-орды, которая и изрубила расформированных (Анненковым, — В. Ш.), числом около 3800 человек».
Потрясающее вероломство!
Какие мотивы стояли за этим внешне бессмысленным актом? Ради чего Анненков загубил тысячи молодых жизней?
Первый и главный мотив — боязнь этих людей, по преимуществу обманутых им трудовых крестьян — чернодольских, славгородских, омских, семипалатинских, тех, кого забривал «во казаки» из-под палки, кто, по обыкновению, шагал в середине маршевых колонн, практически под конвоем надежных подразделений атамана.