Не обойдена в „Слове“ и морская стихия — синё море, рождающее смерчи, посылающее на землю грозы. Именно перед упоминанием моря говорится о том, что „въстала обида… вступила девою“, а затем это загадочное существо плещет лебедиными крыльями на синем море, чтобы потом появиться у самого Дона. Иногда спрашивают: откуда море — ведь действие развертывается в степи, удаленной от бескрайней соленой стихии, в местах, куда даже ветер не доносит влажное морское дыхание? Не будем забывать, что Автор не хронист. Образ моря постоянно живет в его душе. Он любит синё море, как любили его народные певцы, вспоминавшие о том, как крикнула лебедонька на просторе, как разыгрались белопенные волны…
Такова природа в „Слове“, живущая нераздельной жизнью с героями, действующая в сюжете, создающая фон и пространство, показывающая движение во времени. Во взгляде Автора мы угадываем и любование родными просторами, и доподлинное знание природы — от степной травы, перелетных птах, диковинных зверей до могучих рек и синих морей, смерчей и гроз. Автор глядит на мир полей, рек и гор то взглядом поэта-живописца, то охотника, то воина, то философа-политика.
Как сложилась дальнейшая судьба „Слова о полку Игореве“, когда герои поэмы — один за другим — сошли с исторической арены, когда отшумел могучий Днепр для неведомого нам внука Бояна?
Лучшим свидетельством того, что русские люди не забыли Игореву песнь, служит, на мой взгляд, найденный в прошлом веке памятник литературы тринадцатого столетия — поэтическое „Слово о погибели Русской земли“. Трудно сыскать в отечественной словесности произведения, которые бы так непосредственно перекликались по своему настроению, дополняя друг друга.
Бытовало представление о том, что „Слово о погибели…“ не самостоятельное произведение, а часть, скорее всего — предисловие, вступление к светской биографии Александра Невского. Это утверждение взято под сильное сомнение. Исследователь В. В. Данилов применил следующее метафорическое уподобление: „…если у архитектора возникла идея здания в коринфском стиле, творчески немыслим для него внезапный скачок к дорийскому стилю, потому что это разрушило бы всю первоначальную идею. „Слово о погибели…“ — это произведение красочное, орнаментированное; если применить к нему архитектурные представления — созданное в коринфском стиле. Житие Александра Невского — произведение менее орнаментированное, это дорический стиль“. Трудно с этим не согласиться.
Найденный в послевоенную пору В. И. Малышевым, неутомимым и удачливым собирателем старинных рукописей, второй список „Слова о погибели…“ восходит к какому-то оригиналу, который буквально повторял то, что было обнаружено X. М. Лопаревым в конце прошлого века. Новонайденный текст слит с житием Александра Невского. Переписчики, по всей вероятности, пользовались сборником, который до нас не дошел. Мы знаем, что под одной обложкой нередко объединялись совершенно разнохарактерные и разновременные произведения. Доказательством, что „Слово о погибели…“ — самостоятельное произведение, наиболее убедительно служат его особенности, его „коринфский стиль“.
Поражает перекличка и внешняя и внутренняя, подспудная, которая существует — при всем лексическом и ритмическом несходстве — между „Словом о погибели…“ и „Словом о полку Игореве“. Нельзя не почувствовать в создателе симфонии-реквиема Русской земле, попавшей в страшную и доселе неслыханную беду, внимательного и памятливого читателя Игоревой песни — он не только ее знает и любит, но и пытается ей подражать.
Образ Русской земли художественным волшебством перенесен из одного произведения в другое. Она — самая любимая и прекрасная, ей отдается весь жар сердца. Но времена изменились. Новое проповедническое — страстное и вдохновенное — слово говорит не о походе, не о полку, а о погибели. Во времена Святослава Киевского всплескала лебедиными крылами Дева Обида. В пору же „Слова о погибели…“ несчастье было всеобщим — лишь до Новгорода, Пскова да редких селений Русского Севера не докатилось нашествие. Если в Игоревой песни звучит энергичный боевой призыв: „Загородите Полю ворота“, то в „Слове о погибели…“ обращение исполнено бесконечной печали: „О светло светлая и украсно украшена земля Руськая! и многыми красотами удивлена еси… А в ты дни болезнь крестияномъ…“
Совпадение одного оборота потрясает. Если в Игоревой песни мы читаем: „от старого Владимира до нынешнего Игоря“, то в „Слове о погибели…“ сказано: „от великого Ярослава и до Володимера, а до нынешнего Ярослава“. Таким образом, очевидно, что автор „Слова о погибели…“ не только построил фразу по образцу Игоревой песни, но и прибег к прямому лексическому заимствованию. Сделано это тоже нарочито, сознательно, обдуманно.
„Слово о погибели…“ — наиболее убедительное свидетельство того, что древнерусские книжники знали „Слово о полку Игореве“. Нельзя также не обратить внимания на ритмическую перекличку произведений.
В тринадцатом веке отозвались — в пору мрачного иноземного владычества — мотивы Игоревой песни, прозвучав для соотечественников воспоминанием о былом могуществе.
И в самом начале четырнадцатого века обнаружились следы жизни „Слова“. Особенно большое значение для подтверждения подлинности, первичности „Слова“ имело открытие в минувшем столетии неутомимым исследователем К. Ф. Калайдовичем приписки к псковскому Апостолу 1307 года, носившей характер слегка переделанной цитаты из поэмы.
У Арсенальной башни Московского Кремля. Современный вид.
Писец Домид, описывая междоусобицу князей Михаила Тверского и Юрия Даниловича, меланхолически заметил: „При сихъ князехъ… сеяшется и ростяше усобицами, гыняше жизнь наша въ князехъ которы и вецы скоротишася человекомъ“. Нет сомнения, что Домид здесь пересказывал выразительнейший период из „Слова“: „Тогда при Олзе Гориславличи сеяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждь-божа внука; въ княжихъ крамолахъ веци человекомъ скратишась“. Как видим, сходство разительное! Конечно, Домид не мог вспоминать обитателя языческого Олимпа, но смысл давнего образа передан точно. Для Домида афоризмы „Слова“ были, видимо, настолько привычны, что он воспользовался одним из них для горестной оценки современных ему событий и для осуждения розни князей, и сделал это, кстати сказать, довольно умело.
Находятся и другие следы знакомства древнерусских книжников с Игоревой песнью. Сошлемся, например, на описание битвы в 1514 голу пол Оршей в Псковской летописи или на утраченный список „Моления Даниила Заточника“ с цитатой из „Слова“.
Важнейшие же пути „Слова“ ведут нас к „Задонщине“.
„…Жаворонок птица, красных дней утеха! Взыди под синие небеса, посмотри к сильному граду Москве…“. Поэт помнил о каменном Кремле.
Проникновенно, лирично и возвышенно звучит обращение к одной из самых любимых народом птах, чья мелодия, возвещая пробуждение природы (жаворонки, как известно, поют над первыми луговыми и полевыми проталинами), олицетворяет наступление радостной весенней поры. Испокон в народе говорилось: зяблик к стуже, жаворонок к теплу; существовала и поговорка — весела, как вешний жавороночек. Архаичное, почти забытое определение жаворонка — „вещевременник“, то есть вещающий время. В трепетных словах о „красных дней утехе“, словно вырвавшихся из-под сердца, слышен голос воспевшего Куликовскую битву и ее героев — Софония (или Софрония) Рязанца. Жил Софоний в начале пятнадцатого века, и в рукописях его называют „иереем резанским“, иногда — „брянским боярином“, и являлся, хотя об этом спорят, автором „Похвалы вел. кн. Дмитрию Ивановичу и брату его Володимеру Андреевичу“, более известной под названием „Задонщины“.
Свое произведение Софоний рассматривал как „жалость и похвалу“, то есть он относился к своему созданию так, как к песням на исторические темы их безымянные создатели, скорбевшие о павших в боях воинах и восхвалявшие доблесть живых. Был Софоний патриотом и печалователем за многострадальную Русскую землю…