Молча, со сдержанными охами люди вылезали в холодное месиво, выбирались на площадку,
выхваченную на песчаном холме скупым веером желтого света карманного фонаря.
Лысак уже в который раз обходил замершую полуторку, рычал стартером, вертел ручкой —
мотор молчал.
— Что ж… Придется пешком… Может, трактор какой… или быки…
Ему никто не ответил.
Отойдя несколько шагов, предусмотрительно посоветовал:
— Пешочком… До землянок рукой подать… Километров восемь…
И сам он, и его слова растаяли во тьме ночи.
Белоненко велел забрать все, что было в кузове, грузить на спины. Позвал Витрогона. Тот
замер перед комиссаром, еще более круглый, чем был на самом деле, увешанный со всех сторон
котомками, с дощатым ящиком на плече.
— Сторожка далеко?
— Не очень… Километр до просеки, а там по просеке, потом напрямик километра три. А что?
— Ведите.
Вытянувшись цепочкой, калиновские коммунисты вышли на партизанскую тропу.
VI
Качуренко немного постоял на одном месте и только тогда, когда стих рокот мотора, когда
чувство одиночества охватило его так, как не охватывало еще никогда, побрел через площадь,
пока еще сам не зная куда. Уже жалел, что не поехал со всеми вместе.
Поселок словно вымер. Раньше улицы Калинова патрулировали солдаты, в тихих уголках
прислушивались к ночи постовые. Теперь, он знал это хорошо, в поселке не осталось ни одного
солдата, никто не сообщал ему сегодняшний пароль.
Калинов, хотя и был райцентром и хотя калиновцы, не примиряясь с официальным
названием, меж собою упрямо называли его городом, все же напоминал просто большое село,
правда, село с давней историей и не менее давними традициями. Притаился в полесских лесах, в
стороне от стратегических дорог — добраться к нему, особенно зимой, было непросто. Видимо,
именно это обстоятельство и обусловило то, что в первые месяцы войны по его улицам
проходили только случайные части, преимущественно те, которые, претерпев потери и хлебнув
горя в боях, отбывали на переформирование или просто маневрировали, выходя из неравного
боя. Останавливались на день-другой, внедряли в соответствии с обстановкой порядки,
продиктованные войной, предупреждали руководителей района и население о комендантском
часе, под суровым секретом сообщали кому следует пароль. Вскоре незаметно, главным образом
ночью или на рассвете, исчезали неизвестно в каком направлении, уступая место новым
подразделениям.
На какое-то время невдалеке, вон там, за тем холмом, на равнине, которая после годового, а
то и после двухлетнего перерыва засевалась рожью, под самой березовой рощицей свила гнездо
небольшая эскадрилья истребителей. В поселке тогда утвердилось настоящее военное правление
хлопцев в фуражках с голубым околышем и эмблемой, на которой красовался пропеллер. Но
вспорхнули однажды утром быстрокрылые юркие самолеты, пророкотали над сонным Калиновом,
прощально взмахнули крыльями, ввинтились в небо, растаяли навсегда.
Где-то стороной, по широким дорогам, обходя поселок справа и слева, текли на фронт и с
фронта воинские подразделения на танках и самоходках, в машинах и телегах, пешком, целыми
колоннами и небольшими группами, упрямо обходили стороной, словно разгневавшись на
калиновчан.
Одиноким чувствовал себя в эту ночь на улицах Калинова Качуренко, одиноким и
встревоженным. Может быть, другие подразделения, чужие, вражеские, ненавистные,
подкрадываются к сонному поселку, подползают на машинах, на приземистых танках?
Качуренко был человеком зрелым, в юности прошел солдатскую школу, добровольно
вступив с группой комсомольцев в Красную Армию, три года служил, прошел не через один
фронт, принимал участие в десятках боев, отлеживался в госпиталях, выходил из них хотя и
исполосованным, но закаленным.
Приходился ровесником веку, пошел человеку сорок первый, когда в полную силу
расцветает человеческий организм, сполна раскрываются разум и умение воспользоваться
жизненным опытом, четко действовать в зависимости от обстоятельств.
После гражданской вернулся Качуренко в родной Киев, и не рядовым, а с несколькими
квадратами на малиновой стежке воротника, с именным почетным оружием и часами.
Направили на работу во внутренние войска — пошел; еще то там, то тут поднимали голову
вооруженные банды, а то и через польскую и румынскую границы врывались разные хорунжие и
подхорунжие. Согласился с условием, что, когда со всем этим будет покончено, пусть разрешат
ему пойти в науку, поскольку всего хватало Качуренко — славы и ран, побед и потерь,
образование только было убогим: закончил неполных три класса. А время наступило новое,
неизведанное, шли юные в науку, поступали на рабфаки, на курсы, в новосозданные средние и
высшие учебные заведения.
Студенческие годы оставили в памяти самый яркий след, показались ему целой эпохой,
золотой порой жизни. Он жадно глотал книгу за книгой, ловил каждое слово преподавателей,
набирался знаний стихийно, бессистемно, одновременно с нужным, ценным попадало под руку и
второстепенное, а то и пустое — ничего, не мешало, интуитивно отсевал мякину от зерна.
Институт не закончил, пришлось уже доучиваться у жизни да при случае на разных
краткосрочных курсах повышения и усовершенствования, поэтому и считался человеком
теоретически достаточно подкованным, а практически — выверенным в живом, творческом деле.
Работал в областных организациях, был рекомендован на должность председателя
Калиновского райисполкома, в глухую сельскую местность, на укрепление районного
руководящего звена…
Ноги сами принесли Качуренко к его опустевшему дому. Постоял немного у входа, словно
впервые присмотрелся к ажурному навесу над ступеньками, ведущими к парадной двери, и сам
себе удивился — что ему здесь нужно? Ведь, кроме голых стен, осиротевшей мебели, небогатого
гардероба жены, который она тщательно перебрала перед отъездом, да еще кое-каких его
поношенных одежонок, ничего здесь не осталось.
Брать с собой он ничего не собирался, все это ему было не нужно.
Принялся сам себя убеждать, что не стоит бередить душу, еще раз возвращаться к тому, что
уже погребено, как ему казалось, навсегда. Он не принадлежит сам себе, так как нутром
чувствует, что война эта не на месяц, может быть, и не на один год, знал, что в ближайшие дни
сюда докатятся вражеские орды.
Ему было поручено райкомом и обкомом партии сформировать из коммунистов и
комсомольцев партизанский отряд, который во время возможной — так говорилось, а
подразумевалось, что придется пережить это страшное бедствие, — оккупации должен начать
активные действия против чужестранцев. Командовать отрядом поручалось именно ему, Андрею
Качуренко. Он воспринял это как высокую честь, в душе гордился, хотя внешне не выказывал
этого. Горем не гордятся.
Подбирал он добровольцев-подпольщиков и связных. Набралось таких немало, и, чтобы
лучше запомнить всех, составил себе памятку, переписал фамилии в отдельный блокнотик,
сохранившийся после одной из многочисленных конференций, делегатом которых он был. И вот
сейчас вспомнил, что спрятал блокнотик в тайном месте среди книг, чтобы не потерять.
Он засветил свечку, проверил, зашторены ли окна. Беспорядочно разбросанные вещи, еще
недавно такие нужные, казались жалкими тряпками; стены ободраны, и все жилище неуютное и
чужое. Холодом дышал старый, еще до революции построенный каким-то чиновником кафельный
камин, который Андрей Гаврилович восстановил собственноручно и часто разжигал, с
наслаждением греясь.
Возле камина возвышалась кучка щепок, им самим нарубленных. Он машинально комкал
старые газеты, бросал на черные металлические ребра днища, и вскоре огонь осветил его лицо.