Их роте было приказана прикрыть отход, и трое бойцов с молодым лейтенантом выкопали у крайней
хаты узкий окоп-ровик.
Это запомнилось Ивану на всю жизнь, но теперь, в тревожном сне, почему-то тот полковник носился
по двору с планшетом в руках и ругал Голодая, черноморского матроса, ставшего командиром роты
автоматчиков. Неизвестно почему с ним, сержантом Терешкой, в окопе сидел не Абдурахманов, боец из
их разбитой батареи, который почти ни слова не понимал по-русски, а флюгпункт Сребников. Вместо того
чтобы готовить к бою свой пулемет, этот доходяга немецким тесаком лихорадочно соскребает с
гимнастерки свои флюгпунктовские мишени и все бурчит про себя: «Ни шагу назад! Ни шагу назад!..» И
вместе с тем вполне реальная картина того далекого утра: ясное весеннее небо, наискось через дорогу
пролегшая синеватая прохладная тень от мазанки, под плетнем вздрагивающая крапива и так же часто
вздрагивающий надетый на кол кувшин. А за околицей по большаку в село идут танки. Они вот-вот
должны появиться из-за угла этой мазанки, а Иван Терешка никак не может вставить в гранату запал.
Изо всех сил он запихивает его пальцами, но маленький латунный цилиндрик, будто став толще, чем
надо, никак не лезет в отверстие. Терешка нервничает, спешит, бьет по нему кулаком, а когда
спохватывается, то видит, что в окопе он один, что все уже отошли назад. И тогда приходит понимание
того, что он не слышал команды об отходе. Иван бросается грудью на бруствер, обрушивая землю,
старается вылезть из окопа, но налитое непонятной тяжестью тело не слушается его, и он сползает
назад.
А танки уже рядом.
Вспугнутая их грохотом, из огородов в воздух взмывает огромная, в полнеба, стая воробьев. В
стремительном полете она дружно сворачивает в одну сторону, потом вся вместе - в другую, и тотчас из-
за хаты, взрыхлив на повороте землю, высовывается первый танк.
Иван понимает, что убежать не удастся, бессильно размахивается и бросает на дорогу гранату. Она
почему-то не взрывается, а подскакивает и шипит, и танк вот-вот объедет ее. В это время из танка
замечают окоп под стеной, танк сворачивает, и тогда невыразимый ужас пронизывает Терешку - это
тридцатьчетверка.
На секунду Иван теряет самообладание от страха: что он натворил! Он бросается назад и тут почти
натыкается лицом на широкий ножевой штык, занесенный над ним: немец делает короткий выпад, и
штык мягко и неслышно, будто в чужую, вонзается в его грудь. Иван знает, что это конец, что он убит, и
захлебывается от отчаяния, хотя боли почему-то не чувствует. .
Обычно в этот момент он в страхе просыпается, но сейчас сознание его действует как бы отдельно,
где-то в стороне, оно ободряет, давая знать, что это еще не все, что впереди еще плен, побеги и потому
он не может погибнуть, даже будучи проткнут штыком.
Сновидения путаются, меняются, и вот он уже оказывается в деревне, в своих Терешках, на древней
земле кривичей, и будто все это происходит еще до войны, даже до его призыва в армию. По прибитой
овечьими копытами улице Иван бежит к колхозному амбару, куда - он это знает - пригнали со связанными
руками Голодая и с ним еще нескольких знакомых гефтлингов. Сердце у Ивана разрывается от обиды, от
напряжения. Кажется, он опоздает и не докажет людям, что нельзя срывать злость на пленных, что плен
- не проступок их, а несчастье, что не они сдались в плен - их взяли, а некоторых даже сдали, предали -
было и такое.
Но он не добегает до амбара. Босые ноги его увязают в грязи, он едва переставляет их. Немеют руки,
все тело. Он бежит, как в воде, - медленно и трудно. Выбирая дорогу, сворачивает к изгороди и вдруг
10
видит на ней чьи-то голенастые босые ноги. Он вскидывает голову: на верхней жерди сидит незнакомка -
девушка с черными, высоко вскинутыми бровями, в белоснежном, сверкающем на солнце платье. Она
лучисто улыбается ему черными, как созревшие сливы, глазами и говорит:
- Чао, Иван!
И он останавливается, вдруг забыв о Голодае, обо всем на свете. Он рад, счастлив, смущен встречей
с ней. Она вдруг кажется ему давно знакомой, близкой, такой, что всю жизнь подсознательно жила в его
мечтах. Сияя от радости, он подступает к изгороди, к девушке, но тут же, взглянув на себя,
спохватывается - ведь он прибежал с поля, от трактора, на нем старые, залатанные на коленях штаны,
вылинявшая на плечах рубашка и запачканные мазутом руки. Смущенный, он останавливается,
мрачнеет. Она тоже сгоняет со своего необыкновенно солнечного лица светлую улыбку. Внезапно
меркнет яркая белизна ее платья, и постепенно девушка исчезает, как привидение.
Тогда он бросается к изгороди, хватается за жерди, за переплетенные лозой колья, но тут перед ним
возникает его мать. Положив на верхнюю жердь руки, она стоит по ту сторону изгороди в картофельной
ботве и скорбно говорит:
- Фашистка она, сынок. Хлопцев твоих она немцам выдала...
«Где она? Где?» - хочется закричать ему, но он не может этого сделать, так как у него на шее веревка -
черный шелковый шнурок, на котором под барабанный бой вешали заключенных в лагере. Веревка
захлестывается, натягивается, другой конец ее, как поводок, тянется за недобитой им в распадке
овчаркой. Овчарка сильно дергает поводок. Иван падает, хочет закричать, но у него нет голоса, и тут от
какого-то внутреннего толчка он просыпается...
6
- Ха-ха-ха! - раздается над ним звонкий девичий смех.
Он вскидывает голову, ощупывает шею, широко раскрывает заспанные глаза, и первое, что видит
перед собой, - это яркая, бездонная голубизна неба и белозубая девушка с веселой улыбкой.
- Конец шляуфен! Марш-марш надо!
Сразу же тело его, будто под током, содрогнулось от холода. Еще не избавившись от мучительных
сновидений, он промолчал, с трудом переключаясь в реальный, со всеми его заботами, мир, взглянул на
девушку, не разделяя ее веселости. А она, опершись на руку, сидела рядом и грызла стебелек травы,
которым, видимо, пощекотала его. От вчерашней ее апатичности и изнеможения, казалось, не осталось
и следа.
- Марш, говоришь? Ну поглядим.
- Глядим, глядим, - согласилась она, с лукавыми смешинками в глазах всматриваясь в его лицо.
А он, еще раз передернув плечами, быстро вскочил, часто замахал руками, начал выбрасывать в
стороны ноги и приседать - испытанный солдатский прием, если хочешь согреться. Она сначала
удивилась, высоко вскинула широкие дуги-брови, потом вдруг засмеялась, коротко, но так громко, что он
испуганно шикнул:
- Тише ты!
Она спохватилась, зажала ладонью рот и оглянулась. В ее глазах все еще прыгали неугомонные
озорные чертики. Иван строго, с укором посмотрел на нее, потом вслушался, чувствуя, как одубевшее от
холода тело понемногу наливалось теплом. Она вновь беззаботно-насмешливо прыснула:
- То гимнастик?
- Ну, гимнастика. А что, лучше мерзнуть?
Он был озабочен и вовсе не склонен к шуткам. Она, видимо, поняла это и стала серьезнее, нервно
подернула узенькими худыми плечиками под влажной со вчерашнего дня курткой, вздохнула и с
любопытством взглянула на него снизу.
По старой воинской привычке он прежде всего осмотрелся и понял, что действительно проспал, что
давно уже рассвело. Солнце, правда, еще не выкатилось из-за гор, но безоблачное небо, казалось,
звенело от утренней яркой голубизны. Всеми цветами радуги сияла противоположная, освещенная
сторона ущелья - серые скалы, сосны, широкие крутые расселины и высоченные утесы. Эта же сторона
дымчатой серой массой терпеливо дремала, еще не распрощавшись с сумраком ночи.
- Горы карашо! - увидев, что он всматривается в окружающее, сказала она. - Как сто?.. Эстетике!