Много пишут советские вожди. Признаюсь, я даже не понимаю, каким образом они находят для этого время. И Ленин, и Троцкий, оба выпустили по толстому тому против «ренегата» Карла Каутскаго. Кроме того, Троцкий написал историю прихода большевиков к власти, а Ленин — книгу под названием «Детская болезнь коммунизма», только что вышедшую во французском переводе.

Троцкий в молодости писал чрезвычайно плохо; писал так, как пишут авторы прокламаций в южных провинциальных городках, — с «проклятьями», с восклицательными знаками, с мавром, который сделал свое дело, с унтер-офицерской вдовой, которая сама себя высекла, со всевозможными «sic» и «sapienti sat». Впоследствии он сделал большие успехи. Некоторые его фельетоны в газетах, которые в 1918 году правительство закрыло за буржуазное направление, — в «Дне» и в «Киевской Мысли» (трудно себе представить Ленина сотрудником этих периодических изданий), — были очень хороши. Констатирую, что теперь Троцкий опять стал писать скверно. Оба его новых труда с чисто литературной стороны не выдерживают никакой критики. У этого выдающегося журналиста для книг, по-видимому, не хватает ни знаний, ни таланта.

Писания Ленина, как всегда, производят странное впечатление. Это, конечно, тоже не литература, или, по крайней мере, не то, что я привык считать литературой. Они чрезвычайно скучны. Но если сделать над собой усилие и прочесть их до конца, то нельзя не почувствовать, какую громадную силу разрушения представляет собой этот роковой человек.

Да, он раскольник. Или вернее, в нем есть и раскольник. В душе Ленина живет подлинная жгучая ненависть к старому миру. Он ненавидит и презирает все проявления буржуазной цивилизации… Один давний эмигрант рассказывал мне, как в былые времена он посещал европейские музеи с нынешним диктатором Москвы. Ленин ходил по залам и со смехом ненависти показывал на картины, отыскивая в них новые доказательства полной развращенности капиталистической культуры…

Но если б этот человек был только раскольник, он не был бы так страшен. В Ленине ограниченный фанатик уживается и с политическим тактиком первого ранга. Во всем том, что касается методов, он совершеннейший и циничнейший оппортунист. Недаром он так восхищается Ллойд-Джорджем. В своей книге «Детская болезнь коммунизма» вождь большевиков выражает самое искреннее восхищение перед умом, тонкостью и политическим смыслом английского премьера. Он даже уверяет, будто Ллойд-Джордж многому выучился у марксистов (читай: у него самого), — и с своей стороны изъявляет полную готовность учиться политике у Ллойд-Джорджа (что, разумеется, нисколько не мешает ему считать и называть главу английского правительства бандитом)… Нет никакого сомнения, что в лице Ленина история произвела одного из самых глубоких знатоков гражданской войны, ее законов и психологии. Чего стоят одни придуманные им методы развращения деревни! Только ими и можно объяснить то чудо, что коммунистический режим держится три года в стране со стомиллионным крестьянским населением, вооруженным почти поголовно.

Кроме Ленина и Троцкого в «Clarte» будет участвовать Бухарин. Я давно и с большим интересом слежу за литературно-политической карьерой товарища Бухарина.

Не скрою и того, что возлагаю на него некоторые надежды (не меньшие, чем на ген. Буденнаго). Этот левейший из левых коммунистов, совершенно искренно считающий Ленина едва ли не таким же буржуем, как нас, грешных, поистине настоящий клад — и не только в психологическом отношении. Ставя себе вопрос знаменитого французского писателя, я отвечаю: в другое время, в иной исторической обстановке, Ленин был бы идеальным главою раскольничьего скита или первоклассным теоретиком инквизиции. Троцкий сопровождал бы в новые земли Пизарро или состоял бы отравителем при дворе турецкого султана. Зиновьев мог бы сделаться богатейшим содержателем ссудной кассы. Но Бухарин, без русской революции наверное, при всяких условиях окончил бы свои дни в сумасшедшем доме.

Писатели и революция

Мудрый Спиноза учил не смеяться и не плакать, а размышлять над событиями жизни и наблюдать в них человеческую природу. Но когда с другом мудреца, добродетельным республиканцем де-Виттом, случилась беда, которая иногда постигает народолюбцев — его растерзал народ, — Спиноза в бешенстве и отчаянии хотел выйти на площадь и назвать «людей толпы» — «последними из негодяев». К счастью для философии, хозяин квартиры, где жил отшельник, чуть не силой помешал ему осуществить это бесполезное и небезопасное намеренье.

Не должно верить бесстрастию мудрых философов…

Гюстав Флобер был совершенно убежден в том, что ему удалось осуществить идеал абсолютно объективного искусства, просто и спокойно коллекционирующего человеческую глупость. Главным проявлением последней Флобер считал политику, и неизменно называл ее занятием, созданным для швейцаров. Однажды, вернувшись с литературного обеда в ресторане Маньи, где велись политические разговоры, Флобер возмущенно записал, что провел два часа в обществе пяти тупых консьержей. А консьержи эти, кстати сказать, были Теофиль Готье, Ренан, Сен-Бев и братья Гонкуры. Должно, однако, констатировать, что в оценке различных видов политики, Флобер проявлял некоторый субъективизм. Так, когда при нем заходила речь о всеобщем избирательном праве, которое он считал «позором человеческого разума», знаменитый романист приходил в состояние бешенства, нередко кончавшееся у него эпилептическим припадком. О том, как автору «Сантиментального воспитания» понравилась революция 1848 года, и говорить вряд ли нужно.

Не должно верить бесстрастию объективных художников…

Я взял, в качестве примера, философа и писателя, для которых бесстрастное отношение к жизни считается особенно характерным. Революции обладают особой способностью выводить людей — и в частности художников — из состояния «объективизма». Разумеется, и революции, и художники бывают разные, — единой формулы здесь не установишь. Кое-что можно, однако, вынести за общие скобки.

Художникам и философам революции обыкновенно нравятся издали (в пространстве или особенно во времени). Одни восхищаются ею авансом, до момента ее наступления, — таких довольно много. Другие восхищаются ею ретроспективно, — таков был Гете. Несмотря на знаменитую свою фразу на поле битвы при Вальми («здесь сегодня начинается новая эпоха в истории человечества»), автор «Фауста» долгое время искренно ненавидел французскую революцию. Он боролся с нею с оружием в руках, писал на нее плохие памфлеты и был явным сторонником интервенции европейских монархов. Но гораздо позже, когда революция давно кончилась, Гете признал, что в ней было, в сущности, очень много хорошего.

И даже Шиллер, отнюдь не объективный писатель, энтузиаст свободы, гражданин французской республики, получивший это почетное звание от революционеров, которые, разумеется, в глаза не видали его произведений, но что-то слышали о немецком публицисте Жилле{11}, писавшем под девизом in tyrannos, — даже Шиллер высказывал о Революции резко отрицательные суждения — когда власть принадлежала революционерам.

В явлении, о котором выше шла речь, нет ничего удивительного. Революция почти всегда сопровождается таким страшным и отвратительным процессом частью сознательного, частью стихийного разрушения исторических, культурных и моральных ценностей, — не говоря уже о людях, — что трудно a priori предположить безоговорочное увлечение ее картинами в художнике, т. е. в человеке, обладающем от природы повышенной чувствительностью. Есть, правда, и исключения. Анатоль Франс, как мы недавно узнали, «принимает интегрально всю коммунистическую революцию». Но он принимает ее интегрально из Парижа. Дух его живет, правда, в Кремле, но тело неизменно остается на Вилле Саид… В этом отношении, как во многих других, революция приближается к войне. Большинство военных поэтов и художников-баталистов никогда не видело поля сражения. Мейссонье изучал войну на маневрах в Сен-Жермене. Морис Баррес — «белобилетчик». Жуковский, автор «Певца во стане русских воинов», был, по природе своей и по профессии, человек чрезвычайно штатский. Достоевский, очень неудачно предсказывавший войны и иногда еще более неудачно к ним призывавший, ни в каком сражении никогда не участвовал. И сам Пушкин в ту пору, когда он так звукоподражательно описывал Полтавский бой имел о битвах самое смутное и отдаленное представление. Напротив того, живописцы и писатели, участвовавшие в войнах или, по крайней мере, видевшие их вблизи, Стендаль, Лермонтов, Лев Толстой, Гаршин, Верещагин, были настроены иначе, — хотя некоторые из них порою и поддавались чарам той нелепой иррациональной красоты, которая в сценах войны все-таки есть, а в сценах революции почти отсутствует.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: