Главными фигурами процесса были, естественно, Принцип и Габринович: один убил эрцгерцога и его жену, другой бросил в них бомбу, ранившую много посторонних людей. Габринович после покушения проглотил яд и бросился в реку. Но цианистый калий на него не подействовал, а из воды его вытащили. Между ним и Принципом шло на суде некоторое соревнование, довольно естественное и вообще, а в их возрасте особенно: кто был «главный», кто первый задумал убить Франца Фердинанда (в действительности, «первым» не был ни тот, ни другой).

Держались они, впрочем, по-разному. Принцип с большим мужеством все принимал на себя и ставил себе убийство эрцгерцога в заслугу. Габринович выражал некоторое раскаяние. В своем последнем слове, обращаясь к суду, он сказал (цитирую по С. Грехэму): «Не думайте о нас худо. Мы никогда Австрию не ненавидели, но Австрия не позаботилась о разрешении наших проблем. Мы любили свой собственный народ. Девять десятых его — это рабы-земледельцы, живущие в отвратительной нищете. Мы чувствовали к ним жалость. Ненависти к Габсбургам у нас не было. Против Его Величества Франца Иосифа я ничего не имею... Нас увлекли люди, считавшие Фердинанда ненавистником славянского народа, Никто не говорил нам: «Убейте его». Но жили мы в атмосфере, которая делала его убийство естественным... Хотя Принцип изображает героя, наша точка зрения была иная. Конечно, мы хотели стать героями, и все же мы испытываем сожаление. Нас тронули слова: «Софья, живи для наших детей». Мы все что угодно, но не преступники. От своего имени и от имени моих товарищей, прошу детей убитых простить нас. Пусть суд нас покарает, как ему угодно. Мы не преступники, мы идеалисты, и руководили нами благородные чувства. Мы любили наш народ и умрем за наш идеал...»

Принцип тотчас внес поправку: «Габринович говорит за самого себя. Но он уклоняется от истины, намекая на то, будто кто-то другой внушил нам мысль о покушении. К этой мысли пришли мы сами, мы ее привели в исполнение. Да, мы любили наш народ. Больше ничего сказать не могу».

Оба, думаю, говорили искренно. Между ними была разница в душевном настроении. Вряд ли Габринович рассчитывал смягчить судей своим последним словом. Оправдать его не могли. Приговорить к смерти тоже не могли: австрийский закон не допускал казни в отношении несовершеннолетних, и всем было известно уважение престарелого императора к закону. А присудят ли к двадцати годам тюремного заключения или к пятнадцати — это Габриновича не могло особенно интересовать в октябре 1914 года. Весь мир был уверен, что война продлится «самое большее год». Конечно, так же думали тогда и подсудимые сараевского процесса: через несколько месяцев всех их освободит победа союзников, ведь Львов уже взят русскими войсками. Надежда сменилась отчаянием лишь позднее.

Суд, оправдавший девять подсудимых, отнесся почти одинаково к двум главным участникам дела. Оба были приговорены к двадцатилетнему заключению, с переводом в темный карцер в каждую годовщину преступления. Принципу был еще назначен один день полного поста в месяц; это большой разницы не составляло. В ином положении находились совершеннолетние участники дела. Судьба их оказалась другою. Особенностью сараевского процесса было то, что главные подсудимые избежали смертного приговора, тогда как их товарищей, Илича, Велько Кубриловича и Миско Иовановича, никого не убивших, никого не ранивших, суд приговорил к казни. Их повесили 3 февраля 1915 года.

Фактически разница была, впрочем, невелика. Подземные казематы крепости Терезиенштадт при продовольственных условиях военного времени действовали не столь быстро, как виселица, но столь же верно. Читатель знает судьбу Принципа. Участь девяти его товарищей по сараевскому делу была такая же: они умерли в тюрьме, не дождавшись конца войны. Габринович погиб еще раньше Принципа от скоротечной чахотки. Очень немногие дожили до австро-германской капитуляции, увидели — и пережили — свой собственный апофеоз.

XII

Пифагор советовал ораторам: если хочешь сказать хорошую речь, молчи семь лет и думай о том, что скажешь. Требование, разумеется, чрезмерное: для адвокатов, например, или для политических деятелей оно явно неприемлемо. Как жаль, что настолько чаще встречается и в малой, и в большой истории противоположная крайность.

Когда читаешь речи, статьи, документы, относящиеся к периоду времени между сараевским делом и началом войны, невольно дивишься полной безответственности слов, принадлежавших, казалось бы, самым ответственным людям. Нельзя ставить в вину государственным деятелям, что они ничего не предвидели: замечание «управлять — это предвидеть» всегда было чисто теоретическим афоризмом, осуществляемым на практике разве в одном случае из ста. Но многие печатные памятники той эпохи производят такое впечатление, будто их авторы думали о содержании своего творчества не то что менее семи лет, а менее семи минут.

Перелистываешь «красные», «белые», «синие» книги, выпущенные в ту пору разными правительствами (наиболее подходящим общим для них заглавием было бы обозначение: «Желтая книга»). Историческая критика доказала совершенно бесспорно, что книги эти были заведомой фальсификацией. В одной только «Красной книге» австро-венгерского правительства из составляющих ее 69 документов фальсифицировано было 38. Кроме того, позднее, по окончании мировой войны, в венском архиве нашлось еще 382 документа, которые при сколько-нибудь добросовестной работе должны были бы попасть в книгу — и не попали. Однако независимо от искажений, недомолвок, тенденциозных пропусков поразительна картина, которую дают и эти, и другие ныне нам известные документы. Граф Тисса, человек умный и даровитый, на протяжении одной недели без малейшей причины (кроме общей атмосферы желтого дома) из крайних противников войны становится ее решительным сторонником. Вильгельм II то заявляет, что Германия воевать не желает, что она не может победить коалицию из России, Франции и Англии, то пишет свои известные заметки на донесениях послов: ругает крепкими словами дипломатов, проявляющих здравый смысл, желающих сохранить мир (он выдумал и слова «окружение Германии», теперь возродившиеся с таким шумом). Захочу — помилую человечество; не захочу — не помилую.

По сравнению с тем, что происходит ныне на наших глазах, политические действия, последовавшие за сараевским убийством, можно считать торжеством разума. Одному из австрийских социал-демократов в августе 1914 года приписывалось слово, сказанное будто бы не в виде остроты, а с недоумением и с отчаянием: «Не думал я, что моя жизнь будет «Жизнью за царя!» — он совершенно серьезно, после австрийского ультиматума Сербии приписывал войну «интригам царского правительства»!

Он верил австро-венгерской «Красной книге». С гораздо большим правом, при той же странной игре слов мы могли бы сказать, что жизнь нескольких русских поколений была «жизнью за Сталина». Как она кончится — кто знает? Авторы красных, синих, белых книг о нас позаботятся — не мы первые, не мы последние. «Разум приходит поздно, как квартальный после преступления». И то не всегда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: