Я. Генерал, я очень благодарен Его Величеству за его снисходительность, и вот доказательство ее.
Он. Да что это!.. Дело не в том, — помните, что вы находитесь между жизнью и смертью.
Я. Я знаю, что нахожусь ближе к последней.
Он. Хорошо! Вы не знаете, что Государь делает для вас. Можно быть добрым, можно быть милосердным, но всему есть границы. Закон предоставляет Императору неограниченную власть, однако есть вещи, которых ему не следовало бы делать, и я осмеливаюсь сказать, что он превышает свое право, милуя вас. Но нужно, чтобы и с своей стороны вы ему доказали свою благодарность. Опять повторяю вам, что все сообщенное вами будет известно одному только Государю; я только посредник, через которого ваши слова передадутся ему.
Я. Я уже сказал вам, что очень благодарен Государю за позволение переписываться с моей женой. Мне бы очень хотелось знать, каким образом я могу показать свою признательность.
Он. Государь хочет знать, в чем состояли ваши сношения со Сперанским.
Я. У меня не было с ним особенных сношений.
Он. Позвольте, я должен вам сказать от имени Его Величества, что все сообщенное вами о Сперанском останется тайной между им и вами. Ваше показание не повредит Сперанскому, он выше этого. Он необходим, но Государь хочет только знать, до какой степени он может доверять Сперанскому.
Я. Генерал, я ничего не могу вам сообщить особенного о моих отношениях к Сперанскому, кроме обыкновенных светских отношений.
Он. Но вы рассказывали кому-то о вашем разговоре с Сперанским. Вы даже советовались с ним о будущей конституции России.
Я. Это несправедливо, генерал, Его Величество ввели в заблуждение.
Он. Я опять должен вам напомнить, что вам нечего бояться за Сперанского. Сам Государь уверяет вас в этом, а вы обязаны ему большою благодарностью, вы не можете себе представить, что он делает для вас. Опять говорю вам, что он преступает относительно вас все божеские и человеческие законы. Государь хочет, чтобы вы вашей откровенностью доказали ему свою признательность.
Я. Мне бы очень хотелось доказать мою признательность всем, что только находится в моей власти; но не могу же я клеветать на кого бы то ни было; не могу же я говорить то, чего никогда не случалось. Государь не может надеяться, чтобы я выдумал разговор, которого вовсе не происходило. Да если бы я и был достаточно слаб для этого, надо еще доказать, что я имел этот разговор.
Он. Да вы рассказали кому-то о нем.
Я. Нет, генерал, я не мог рассказывать разговор, которого не было.
Он. Государь знает, что вы рассказали его одному лицу, и он узнал о нем именно от этого лица.
Я. Могу вас уверить, генерал, что это лицо солгало Государю.
Он. Берегитесь, князь Трубецкой, вы знаете, что вы находитесь между жизнью и смертью.
Я. Знаю, но не могу же я сказать ложь, и я должен повторить вам, что лицо, имевшее дерзость сообщить Государю о каком-то разговоре моем со Сперанским, солгало, и я докажу это на очной ставке. Пусть Государь сведет меня с этим лицом, и я докажу, что оно солгало.
Он. Это невозможно, вам нельзя дать очную ставку с этим лицом.
Я. Назовите мне его, и я докажу, что оно солгало.
Он. Я не могу никого называть, вспомните сами.
Я. Совершенно невозможно, генерал, вспомнить о разговоре, которого никогда не было».
Об этом допросе декабристского диктатора генерал-адъютантом Бенкендорфом официальное следствие не говорит ни слова. Разговор происходил с глазу на глаз, без всяких протоколов. Разумеется, такие допросы и входили в то секретнейшее следствие, о котором рассказывает Боровков. Сцена, описанная Трубецким, во многих отношениях поразительна. Ни о Мордвинове, ни о Ермолове, ни о Баранове больше нет речи. Трубецкого спрашивают только о Сперанском и всячески подчеркивают огромное значение допроса. Спрашивает как бы сам царь: «Вы должны считать, что говорите с самим императором», — и как спрашивает: «Берегитесь, князь Трубецкой, вы знаете, что вы находитесь между жизнью и смертью!» Все это происходит 28 марта — через три месяца после письма Трубецкого! Очевидно, официальному следствию в этом вопросе император не придает никакой веры.
Следственная комиссия вопроса по-настоящему не разрешила. Не разрешила его и история. Многое здесь остается неясным. Через тридцать лет после декабрьского дела, в 1854 году, престарелый Батенков (бывший ближайшим человеком к Сперанскому), отвечая на вопросы профессора Пахмана, писал ему: «Биография Сперанского соединяется со множеством других биографий... Об иных вовсе говорить нельзя, а есть и такого много, что правда не может быть обнаружена.
Результат следствия оказался совершенно неожиданный, можно сказать, даже неслыханный. Комиссия заканчивает свои работы, учреждается Верховный уголовный суд. И в состав его назначается член Государственного Совета М.М.Сперанский! Он должен судить людей, которых долго, настойчиво, упорно допрашивали, не был ли новый судья соучастником преступления.
Поступок царя довольно понятен: назначение Сперанского в суд над декабристами было, с одной стороны, актом мести{12}, с другой — диктовалось простым политическим расчетом. Оно морально губило Сперанского. Судья декабристов уже не мог быть опасен в качестве вождя либерального движения. Кроме того, в Европе знали бывшего государственного секретаря: его имя было гарантией культурного правосудия.
II
О ходе работ в суде над декабристами нам известно мало, о ролях в нем отдельных судей — еще меньше.
Разумеется, по умственным свойствам и подготовке, благодаря своему необыкновенному красноречию, познаниям, способности к логическому и юридическому анализу, Сперанский в составе суда должен был занять место совершенно исключительное. Так оно действительно и было. Сперанский стал душою Верховного уголовного суда.
Как известно, суд над декабристами был своеобразный. Защита была признана излишней, подсудимых не допрашивали, появлением в суд не беспокоили. Особой комиссии было только предложено опросить подсудимых, верно ли изложены показания, данные ими на следствии. Суду в полном составе, собственно, было нечего делать. Вся работа досталась двум комиссиям, выделенным из состава суда. Одна из них делила подсудимых по разрядам — кого четвертовать, кого повесить, кого сослать в каторжные работы. Другая составила доклад о карах.
Сперанский, единственный из всего довольно многочисленного состава суда, вошел в обе комиссии. Это само по себе свидетельствует о том, какую роль он играл в Верховном уголовном суде. Для составления доклада царю были избраны Сперанский, сенатор Казадаев и генерал-адъютант Бороздин. При таком составе комиссии нетрудно догадаться, кто писал всеподданнейший доклад. Вероятно, Бороздину и Казадаеву и в голову бы не пришло взять в руки перо в присутствии их знаменитого товарища.
Доклад суда известен. Он принадлежит Сперанскому. Этот доклад мастерски составлен, в роде лучших записок Сперанского, и написан тем прекрасным языком, которым он один в ту пору писал в России{13}.
О содержании же документа лучше, пожалуй, не распространяться — из уважения к памяти очень большого человека. Достаточно сказать, что в нем есть такая фраза: «Хотя милосердию, от самодержащей власти исходящему, закон не может положить никаких пределов; но Верховный уголовный суд приемлет дерзновение представить, что есть степени преступления, столь высокие и с общею безопасностью государства столь смежные, что самому милосердию они, кажется, должны быть недоступны».
12 июля (накануне казни) все члены Верховного суда из Сената в каретах отправились в комендантский дом Петропавловской крепости — объявить приговор осужденным. Заседание началось около часу. «В ближайшей комнате, — говорит генерал Шильдер, — находился протоиерей Мысловский, лекарь и два цирюльника с приготовлениями для кровопускания. Их человеколюбивая помощь, однако, ни для кого не потребовалась. По свидетельству очевидца, весьма немногие осужденные выказали некоторое смущение, выслушивая приговор суда».