Маруся ему обещала это твердо, и следователь проводил гостей до двери с надеждой в глазах. Милицейский «газик» с синей лампочкой на крыше мигом домчал их по адресу. Это был пятиэтажный блочный дом, каких в Москве сотни. Они поднялись на второй этаж. Женщина, открывшая дверь, не удивилась визиту. Она крикнула в глубь квартиры:
— Мама! К тебе пришли.
— Пусть проходят сюда! — послышался звонкий, нисколько не дребезжащий голос.
— Раздевайтесь, пожалуйста.
Ефимов и девушки прошли в комнату и увидели строгую, совершенно седую даму о пенсне, сидевшую в кресле с высокой прямой спинкой перед телевизором. Увидев их, дама неожиданно заволновалась и сердито заговорила хорошо поставленным, «педагогическим» голосом:
— Это, наверное, вас из школы прислали? Сколько раз им нужно повторять: я репетиторством не занимаюсь. Да вы садитесь. Девочки, наверное, собираются в институт поступать? А по русскому — троечка! Так? Ну, сейчас я проверю. Где-то у меня есть заветный диктантик. Сразу определим, где вы хромаете.
Дама довольно живо поднялась с кресла и направилась к письменному столу искать «диктантик». Ларисе с Марусей стоило большого труда разубедить даму.
— Значит, не словесность вас интересует, — сказала она растерянно, — а история? Но в истории я сама не тверда.
Здесь вступил в разговор Сергей Михайлович, до этого хранивший молчание. Он рассказал о том, что их привело в этот дом.
Ксения Викторовна слушала его все внимательнее, оглядывая всех по очереди через пенсне, которое держала на расстоянии, как лорнет.
— Я знала Новинскую, — сказала она наконец. — Это была замечательная женщина. И я гордилась дружбой с ней. Хотя эта дружба и была несколько странной — почти заочной. Раньше, между прочим, любили писать письма. Какие у меня есть письма от моих учеников!.. Я их все храню. Храню, конечно, и письма от моей ненаглядной Сашеньки...
Ксения Викторовна с помощью дочери извлекла из нижнего ящика громоздкого комода, стоявшего в углу комнаты, несколько аккуратных пакетов, завязанных разноцветными ленточками. Развернув один из них на столе, стала бережно раскладывать пожелтевшие листочки, одновременно рассказывая:
— Сашенька училась на четыре класса старше меня. Не было девочки красивее ее — огромные голубые глаза, золотая коса, осанка королевская... Уж так старались купеческие дочки превзойти ее, наряды чуть не из Франции выписывали. А Шурочка появится в скромном гимназическом платье, и все вокруг меркнет. Гимназисты из соседней мужской гимназии слали ей без конца записочки, вызывали друг друга на дуэль. Я, конечно, могла ее обожать только издали. Но однажды мы вместе возвращались с занятий, тем более что жили недалеко друг от друга. Так это и повелось. Я преданно ждала ее утром и после занятий, чтобы идти вместе. Меня так оруженосцем и прозвали. Как я гордилась этим! Шурочка после гимназии пошла учительствовать, и я поклялась, что тоже буду учительницей. Потом она уехала в далекий Петербург...
Ксения Викторовна замолчала, погрузившись в воспоминания о далеком прошлом.
Лариса решила прервать затянувшуюся паузу и осторожно попросила:
— Ксения Викторовна! А вы не могли бы нам подробнее рассказать о Новинской и ее отце?
— И почему все же она уехала в Петербург? — подал голос Ефимов.
Старая учительница встрепенулась:
— Да, да, конечно. Вы знаете, когда я провожала Сашеньку в Петербург, она подробнейшим образом рассказала о своей жизни. Возвратившись домой, я не поленилась и записала этот рассказ слово в слово.
Ксения Викторовна снова обратилась к пакету с пожелтевшими от времени бумагами, извлекла тонкую ученическую тетрадь.
— Вот эти записки. Если хотите, я вам прочитаю.
— Конечно! Слушаем внимательно, — ответили гости почти хором.
ГОЛОС ИЗ ПРОШЛОГО
— «...Сколько я себя помню, мы жили вдвоем с отцом в уютном домике на тихой зеленой улице. Мать я не знала. Говорили, что она умерла, когда я была совсем маленькой. Отец, Сергей Григорьевич, работал машинистом и часто бывал в отъезде. За домом присматривала Полина, женщина из рабочей слободки. Она и убирала, и стряпала, и стирала. Часто с ней приходил ее сынишка, мой ровесник, звали его Гринька. Сначала Гринька очень стеснялся, потом мы подружились. Он любил книжки с картинками, которые покупал мне отец.
Став старше, мы постепенно отдалились друг от друга. Я поступила в гимназию, а Гриньку отец помог устроить учеником слесаря в депо. У меня появились новые подружки, из класса. На нашей улице я единственная, кто ходил в гимназию. Поэтому важничала страшно — говорила протяжно, нараспев, презрительно щуря глаза, как наша классная дама! Представляю, как смешно и противно это выглядело со стороны! Не раз в такие моменты я ловила на себе удивленно-печальный взгляд отца, и мне почему-то становилось не по себе.
Но однажды... Вечером к нам забежал за матерью, которая за стиркой припозднилась, Гринька. Проходя в кухню, он случайно задел меня рукавом промасленной рубашки.
„Осторожней! — крикнула я надменно, хотя сама же была виновата, загородив ему проход. — Дрянь!’»
Эту фразу услышал отец, находившийся в горнице. Он вышел к нам, и я испугалась — никогда не видела его таким взбешенным.
„Извинись сейчас же, слышишь?” — прогремел он.
Я безудержно разрыдалась, потому что никогда не слышала от него ни одного громкого слова. Опрометью бросилась в свою комнату и долго-долго там плакала. Так и уснула в слезах.
Утром отец разбудил меня рано. Он уже стоял одетый в свою форменную тужурку, по лицу было видно, что он не простил меня.
„Собирайся, пойдем! ” — „Куда?” — „Увидишь”.
Мы пришли на станцию, сели в поезд, ехали до какого-то полустанка, там наняли мужика с лошадью, ехали еще полдня, пока не приехали в маленькую нищую деревеньку. Отец приказал остановиться возчику у крайней, самой неприглядной избы. Взяв крепко меня за руку, он без стука, как к себе домой, шагнул через порог, а у меня захолонуло сердце странным предчувствием.
Стены просторной с низким потолком комнаты, в которую мы вошли, были темны от сажи. У большого стола теснилось много детворы. Видно, здесь готовились к обеду и спешно занимали места. Один белоголовый мальчишка побольше дал затрещину второму, что поменьше. Совсем маленькая девочка ныла, чтобы ее подсадили на скамейку. От русской печки к столу старушка несла чугунок с картошкой. Поставив его и дав одновременно кому-то по рукам, она заметила нас и поклонилась в пояс.
„Кто к нам пожаловал! Сергей Григорьевич, отец родной! Проходите, будьте как дома. Всегда вам рады. А это кто же с вами?” — „Это дочка твоя, Степанида! — сказал отец негромким грудным голосом и, обняв меня за плечи, легонько подтолкнул вперед. — Поздоровайся с матерью, Сашенька!”
Я помню, дикий ужас и стыд объяли меня. Щеки запунцовели, ноги стали как ватные. Эта грязная старуха — моя мать? Даже в самых кошмарных волшебных сказках не было такого.
„Моя мама умерла! — закричала я истерически. — У меня нету больше мамы..."
Спазма перехватила горло, только обильные слезы потекли из глаз.
„Умерла твоя приемная мать, — таким же ровным голосом продолжил отец. — А это твоя родная... А это все твои сестренки. Ну. иди же".
Я крепко ухватила его за талию руками и, упершись головой в живот, так и застыла. Неожиданно почувствовала легкое, ровное поглаживание по волосам, подняла лицо и близко увидела глаза женщины, которую только что назвали моей матерью. Эти глаза были огромны и печальны, а лицо изборождено глубокими морщинами.
„Александра, доченька, — сказала женщина. — Вон ты какая нарядная. Прямо барыня. Да ты не серчай; Григорьич, — обратилась она к отцу. — Видишь, сомлела девонька. Вы проходите к столу, отведайте, что бог послал!"
Мы сели к столу, я так и не отцеплялась от отца, украдкой бросая взгляды вокруг. Из чугунка Степанида ловко извлекла картофелины в мундире, положила перед каждым, потом сбегала в сенцы, принесла шмат сала и глиняный кувшин с молоком, разлила по плошкам. Детвора с чавканьем взялась за еду, особенно жадно хватая куски с салом. Было видно, что оно для них в редкость. Я, с трудом поборов брезгливость, отщипнула картофелину, а потом начала пить молоко, которое оказалось очень вкусным.