– Ничего, я подожду, – сказал мистер де Спейн. – Время еще раннее, можно и подождать несколько минут. – Но тут вернулся отец.
– Гэвин очень просит извинить его, – сказал отец, – его в последнее время мучает изжога.
– Скажите ему, что при изжоге соль очень помогает.
– Что? – сказал отец.
– Скажите, пусть идет сюда, – сказал мистер де Спейн. – Скажите ему, что Мэгги поставит между нами солонку. – На этом все и кончилось. Пришел мистер Коннорс с ружьем, а с ним Джеббо в наручниках, и все пошли к машине, и мистер Коннорс дал Джеббо подержать ружье, а сам достал ключ, чтобы отомкнуть наручники, а потом забрал у него ружье. Джеббо взялся за инструменты и в минуту снял покрышку с колеса.
– Надо бы вам вот что сделать, – сказал отец, – надо бы как-то набальзамировать Джеббо – ну, понимаете, чтоб он не мерз и есть не просил, – и привязать его сзади, как запасное колесо или мотор, и, если у вас прокол или мотор не заводится, вы его отвязываете, ставите на ноги и разбальзамировываете – так, кажется, надо говорить? Разбальзамировать?
– Когда заклеишь покрышку, – сказал мистер де Спейн, обращаясь к Джеббо, – принеси ее ко мне в контору.
– Слушаю, сэр, – сказал Джеббо. – А мистер Бак пусть захватит квитанцию на штраф.
– Поблагодари свою тетушку за кофе, – сказал мистер де Спейн Гауну.
– Она моя двоюродная сестра, – сказал Гаун, – а за пунш тоже?
– Я пройдусь с вами до центра, – сказал отец мистеру де Спейну.
Все это случилось в субботу. А Котильонный бал был назначен на среду. В понедельник, вторник и среду в Джефферсоне продали больше цветов, чем за весь год, даже больше, чем когда хоронили старого генерала Компсона, а ведь он был не только бригадным генералом, но и губернатором штата Миссисипи, хотя всего только два дня. Но мистер де Спейн, правда, не через нас, узнал, что надумал дядя Гэвин, и решил, что он, мистер де Спейн, должен сделать то же самое. Конечно, приятно было бы думать, что одна и та же мысль появилась у обоих сама по себе. Но это было бы уж слишком.
Значит, выдала все миссис Раунсвелл. Она держала цветочный магазин; не потому, как говорил дядя Гэвин, что любила цветы, и даже не потому, что любила деньги, а потому, что обожала похороны; сама похоронила двух мужей и на страховую премию за второго мужа открыла этот цветочный магазин и снабжала цветами всех покойников Джефферсона; она-то и сказала мистеру де Спейну, что дядя Гэвин хочет послать миссис Сноупс букет для бала, но мама сказала, что у миссис Сноупс есть муж и нельзя ей одной посылать цветы, и дядя Гэвин сказал: «Вот как, – может быть, мама хочет, чтобы он послал цветы и мистеру Сноупсу?» И папа сказал, что он отлично ее понимает, и дядя Гэвин сказал: хорошо, тогда он пошлет цветы всем дамам из Котильонного клуба. И тут мистеру де Спейну пришлось сделать то же самое, так что не только миссис Сноупс, но и все остальные дамы должны были получить по два букета каждая.
Не говорю уже об остальных жителях Джефферсона: не только о мужьях и ухажерах всех дам из клуба, но и о мужьях и ухажерах всех городских дам, которые были приглашены; особенно о тех, кто был женат давным-давно, они-то вовсе и не собирались посылать букеты своим женам, да жены и не ждали этого, если бы не дядя Гэвин и мистер де Спейн. Но главным тут был дядя Гэвин, потому что он все затеял. И если бы послушать разговоры мужчин в парикмахерской, когда они стриглись перед балом, или в портновской мастерской мистера Киленда, где они брали напрокат фраки, то можно было бы подумать, что они хотят линчевать дядю Гэвина.
Но были люди, которые не просто ругали дядю Гэвина: мистер Гренье Уэддел и миссис Морис Прист. Но об этом узнали позже; только на следующий день после бала мы обо всех услыхали. А пока что люди видели, что в лавке миссис Раунсвелл началась, как назвал это отец, «раунсвелловская паника». (Мне пришлось придумать эту остроту, рассказывал отец, хотя, собственно говоря, острить должен был бы Гэвин; ему надо было придумать эту шутку, но что-то у него чувство юмора ослабело, даже на такую примитивную остроту не хватило. А отец тоже клял дядю Гэвина вовсю, потому что теперь ему надо было посылать букет маме, чего он делать вовсе не собирался, но раз дядя Гэвин ей посылал, то и ему приходилось, так что мама должна была получить чуть ли не три букета, – а может статься, что и остальные мужчины перепугаются и решат, что надо послать всем хозяйкам клуба по букету.) А к понедельнику миссис Раунсвелл дочиста распродала все цветы; к тому времени, как во вторник прибыл поезд с юга, все соседние городишки к югу и к северу от Джефферсона тоже были насухо выдоены; и в среду с самого раннего утра специально нанятый автомобиль привез из Мемфиса столько цветов, что миссис Раунсвелл снова могла отправлять заказы и со своим посыльным, и на машине Люшьюса Хоггенбека, а потом она даже наняла самодельный фургончик у мисс Юнис Хэбершем, на котором та возила продавать овощи, чтобы вовремя разослать все букеты, и к нам на дом доставили целых пять штук, а дома решили, что все они для мамы, но тут она прочитала надписи на коробках и сказала:
– А этот не мне, этот для Гэвина. – И все стояли и смотрели на дядю Гэвина, а он не двинулся с места, и все смотрели на коробку, и рука у него поднялась было, но тут же повисла в воздухе. Но потом он разрезал бечевку, поднял крышку, снял папиросную бумагу и тут же, – Гаун сказал, что он сделал это неожиданно, однако неторопливо, – положил обратно папиросную бумагу, закрыл крышку и взял коробку.
– А нам ты не покажешь? – спросила мама.
– Нет, – сказал дядя Гэвин. Но Гаун уже все увидал. Там лежали грабли в виде бутоньерки с двумя цветками, и все это было связано какой-то тоненькой полоской или тесьмой, и Гаун увидел, что она резиновая, но лишь через год или два, когда он стал старше, взрослее, он понял, что это было такое; впрочем, он и тогда сообразил, что это такое, и в то же время понял, что оно уже было в употреблении; и тогда же он понял, что должен был подумать насчет этого дядя Гэвин, – именно для того мистер де Спейн и послал ему эту штуку: неважно – угадал ли дядя Гэвин правильно, как именно она была использована, или не угадал, но все равно он наверняка ничего узнать не мог, а потому покоя лишился навеки.
Гауну тогда было всего тринадцать лет; до этого он думал, что его ни за какие деньги, даже силком не затащить на бал Котильонного клуба. Но он рассказывал, что он уже столько всего насмотрелся, что теперь ему необходимо было попасть туда и поглядеть, что там еще может произойти, хотя он и не мог себе представить, что еще может случиться на обыкновенном балу. И вот он надел свой парадный синий костюм и стал смотреть, как мама, вся завитая, в бабушкиных бриллиантовых серьгах, требовала у отца, чтобы он ей сказал, какой из четырех букетов взять с собой: тот, что он ей преподнес, или выбрать из остальных трех тот, что больше шел к ее платью; потом Гаун зашел в комнату к дяде Гэвину, и тот достал такой же белый галстук, какой был на нем, и завязал его бабочкой на Гауне, вдел ему цветок в петлицу, и все спустились вниз, где уже ждал экипаж, и поехали по холоду до площади, к оперному театру, куда уже подъезжали другие экипажи или изредка автомобили, и оттуда выходили гости, – расфуфыренные, завитые, надушенные, в шалях, серьгах, в длинных белых перчатках, как моя мама, или во фраках, крахмальных рубашках и белых галстуках, только вчера подстриженные, как отец и дядя Гэвин, или в таком же белом галстуке, как сам Гаун, а зеваки, и негры, и белые мальчишки толпились у дверей, дожидаясь, пока заиграет оркестр.
Дирижировал профессор Хэнди с Билл-стрит, из Мемфиса. Его оркестр играл на всех балах в Северном Миссисипи, и Гаун рассказывал, что весь зал был убран по-рождественски, а дамы из Котильонного клуба со своими кавалерами стояли в ряд, принимая гостей. Он говорил, что запах цветов чувствовался уже внизу, на лестнице, и когда входили в бальный зал, казалось, что этот запах становился виден, как туман над болотом в холодное утро. И он рассказывал, что мистер Сноупс тоже был там, во фраке, взятом напрокат, и, наверно, весь Джефферсон сначала думал, что этот взятый напрокат фрак – просто отпечаток, след того, второго шага, который он сделал, и только потом все поняли, что этот фрак был вовсе не след, как водонапорная башня была вовсе не памятник: это был красный флажок. Нет: это был предупредительный знак на повороте у железнодорожного полотна, означающий: берегись поезда!