— Так ведь… — заикнулся было я и пошарил глазами, репродуктора не увидел.

— Нету радива, — тихонько подсказал Елхов, он слышал разговор. — Нету и не требоватся нам, скажи.

— Здесь нет радио, — объяснил я в трубку. — Мы и так…

— Сама знаю, что нет, — обидчиво сказала Сания. Постановление партии и правительства передано, можете начинать…

— А мы… — я опять осекся: может, не следовало, ведь подписку мы начали до ее официального объявления. — Понятно, Александра Федоровна.

— Между прочим, — сказала она, — кое-кто уже половину охватил, имейте в виду. Хорошо. В шесть вечера будет перекличка по телефону, готовьтесь доложить товарищу Чурмантаеву о завершении, у вас деревня маленькая, надо управиться, в обком доложим, что вы первые, там не знают, большая, маленькая, важно, что деревня целиком…

— Да мы раньше, — оповестил я радостно. — Мы через…

Елхов наступил на ботинок, сделал страшными снулые свои глаза, я умолк, и, похоже, Сания не расслышала моей похвальбы, повторила:

— В шесть часов быть на месте, вызовем.

— Не хвались, едучи до рати, а хвались, идучи с рати, — непонятно к чему сказал Елхов. — Молодой ты еще, инструктор, не клевал тебя в задницу жареный петух.

В окошко я видел, как тянутся к избе конторы тимерганцы — всё женщины, иные с ребятишками, они цеплялись за подолы, а одна — с грудняком даже, и еще одна, вовсе уж диковинно — брюхатая.

— Чапают, дисциплинку знают у меня, — удоволенно сказал Елхов и прибавил: — Очередно станем вызывать. Как это говорится? Дивидальная агитация.

Закурил, присоветовал:

— Ты с политикой не встревай, никаких тралей-валей.

И приказал вернувшейся Емельяновне:

— Давай запускай. Первую — Лушку Сальникову.

Я думал — Лушка, поскольку названа по имени, окажется разбитной молодайкой вроде продавщицы Евдокии, а вошла пожилая, по моей мерке, так и вовсе уж старуха, низенькая, в черном платке, от нее пахло чем-то сладковатым, чуждым.

— Здравствуй, Игнат Семенович, — сказала она старательно и поклонилась. — Здравствуйте, люди добрые, — сказала и мне и Стеше, опять поклон. — Готовая я, сколько скажете.

— Полторы, — рубанул Елхов, и женщина кивнула, и все в минуту завершилось.

— Лихо работаешь, председатель, — одобрила Стеша, я не понял иронии, Елхов пояснил:

— Монашенка она. Бывшая, понятно. А у них как? Дескать, всякая власть — от бога, значится, что бог велит, то и власти предержащие требуют, то и делай…

— Побирается она, христарадничает, — сказала Стеша, — и работать вовсе не может. Ох, Елхов, Елхов, нету в тебе совести.

— А у меня где совесть, там выросло, — щерясь, объяснил председатель.

Так — еще и еще — проследовали восемь человек, а после случился вот какой разговор.

— На полторы пиши, как и протчих, — потребовала женщина, одноглазая, по-нашему кривая, она была умученная вся, возле ног держался пацаненок, не понять, мальчишка, девчонка ли. — Как и всех, — повторила она, и Елхов сказал тихо:

— Поля, тебе не надо бы. Давай пять сотенных.

— Нет, — упрямилась она. — Полторы тыщи, как все.

— Брось, Поля, — попросил Елхов, — ты брось это, расхорошая…

И — для меня конечно — добавил:

— Мужика ты потеряла, и братов двоих, и сеструху, а ребятенков у тебя пятеро по лавкам; мал мала меньше, куда ты подымешь полторы. Скостим под личную мою ответственность.

— Мне поблажек не требоватся, — сказала Полина. — Потому и говорю — полторы, ежели Гитлерюга поганый и мужиков, и родную сестру сгубил. Я как все. Пиши.

— Ну, — согласился Елхов и обозначил пятьсот. — Расписывайся.

— Гляди, — предупредила она. — Влепят, Семеныч, тебе по перво число. Да и на себя охулки не хочу.

— На меня охулка, — сказал Елхов. — Люди — они чё, нелюди, что ль? Ты погляди, как остатние бунтоваться начнут. А для разгрома фашистского Гитлера твоя семья и так боле всякой меры положила.

— Мамк, — проверещало дитя, пацан, пацанка ли, — мамк, айда, обедать скоро ли?

— Скоро, — посулила Полина, — скоро, накручу вам заварихи горшок, да разом и стрескаете.

— Иди, Полюшка, — сказал Елхов. — Иди, мать.

— Нет, однако, не совсем ты сволочь, — одобрила Стеша, она в дело не ввязывалась, сидела осторонь, да и вообще дирижировал Елхов.

— Вот чего скажу, — заявил он. — И нам обедать впору. Самые заядлые стерьвы остались, кашу с ними не скоро сладишь. Потому, представитель, выпьем-закусим для разгона и примемся за отсталый элемент. Слышь, молодоженка, ты бы к себе позвала, у тебя осталось, поди?

— А и что, — согласилась Стеша, — осталось, понятно, как вам, мужикам, на похмелку не оставить…

И тут вломился муж, Юминов Гаврила, он был хмелен и разгонист, он протянул Елхову локоть, выставленный углом, Елхов привычно коснулся вместо рукопожатия, то же сделал и я.

— Баб обдираете? — спросил Юминов. — Объ…….те православных, начальнички. Катайте-валяйте, ваше дело такое. И ты, богом данная моя, в том посильное участие принимаешь?

— Выпить бы лучше позвал, — прекратил его речи Елхов. — Сам небось похмелился, без людей.

— А ты нет? — сказал Юминов и потянул воздух. — Не твое лакаю, моя судьба инвалидская.

— Ступай, Гаврюша, — попросила Стеша. — Иди, нечего тебе тут делать. Мы сейчас к нам обедать придем. Ступай пока, пускай мама стол приготовит.

— He-а, подивиться хочу, как простые советские бабоньки патриотический долг выполняют, — сказал Юминов и грохнулся на лавку. — Вызывай следующую, председатель, я речугу толкну про боевые подвиги и про советский патриотизм.

— Осмыслись, — уговаривал Елхов. — Осмыслись ты, Гаврик.

— Я те не Гаврик, — отвечал тот. — Когда укромсали, тогда я и осмыслялся. Давай, показывай свою постановку.

— Пьяный ты и есть пьяный, — завистливо сказал Елхов, будто сам не принял с утра полбутылки, — чево с тебя взять.

— Да уж много не возьмешь, точно, — подтвердил Юминов. — И так с меня взяли, во, — и показал култышки. — Айда, председатель, и ты, инструктор, приглашаю на стакашку с прицепом.

— Нельзя нам счас, — неведомо с чего передумал Елхов. — Вечерком, Гаврюша, заглянем… А покуда поснедаем у меня, тихо-мирно, как в детских яслях, молочком запьем.

На крыльце председатель объявил:

— Дорогие бабоньки, а также девоньки, обеденный перерыв. Прошу припожаловать через один час ноль минут по московскому времени отдать свои голоса кандидатам сталинского блока коммунистов и беспартийных.

Наверно, хлебнул-таки из остатка в бутылке, перепутал события.

А мне втолковал: у Гаврилы пить пока нельзя, по деревне мигом раскалякают, в райком донести не поленятся, от греха подале — до вечера.

После обеда пророчества Елхова как будто не сбывались: первая из вызванных женщин сама взялась за ручку, начертала 1.500, Елхов кивнул, отпустил с миром, глянул в окошко и предсказал:

— Держись, будет комедь — Сонька надвигается.

Теперь мы сидели вдвоем: Стеша осталась дома, прибраться и приготовить к вечеру.

— Комедь будет, — повторил Елхов. — Она такое учудит, инструктор, что и не вздумаешь заране, чего вотчебучит.

Сонька оказалась востроносенькая, востроглазенькая, тонконогая, обута в линялые, без галошного блеска резиновые ботики на босу, видать, ногу, а на груди, впалой и дряблой, болталась — с засаленной ленточкой — медаль ВСХВ.

— Валяй: мильен, — затарахтела она с ходу, не здороваясь, поскольку, вероятно, мы уже виделись давеча на крылечке. — Пиши, комсомольский бог: мильен рублей от колхозницы Соньки по фамилии Реутова. Потому как меня серебряным двугривенным на зеленой ленточке удостоили, так мне за этую почесть и мильена вот нисколечки не жалко.

— Садись ты, Сонька, — велел Елхов, — и не гоношись, говори ладком: на полторы ты сразу согласная али уговаривать надо?

— Не согласная на полторы, — быстренько прострекотала она. — Мильен, сказано, и ни копья меньше. Коровушку продам, избенышку продам, бывши лаковы сапожки вот, курицу не пожалею и горшок битый, ребятишек продам в рабство африканское, а мильен государству пожертвую…

— Не бухти, — сказал Елхов, поднимая голос. — Не бухти, дурища, кому говорено! Подписуйся! Полторы!

Он проставил в ведомости.

— Ну?

— А не запрег, так и не понукай, — отрезала Сонька и распрямилась. — Вишь, нукат, нукат, тоже мне, командир засраный. Не хошь на мильен писать? Самому товарищу Сталину тилеграмму отобью, на все сесесер тебя ославлю, как ты супротив почину знатной колхозницы прешь, вражина.

— Знаешь, чё, — сказал Елхов. — Поди морду в колоду укуни, поостынь, тогда объявишься. И помни, полторы тыщи, рублем не отступлю, хоть обоссысь.

— А тута и мы поглядим, чия возьмет, — сказала Сонька. — Мое слово — последнее: али мильен, али хрен тебе в нос твой сопливый, понял? — высказался Елхов вослед.

И тотчас перед нами появилась очередная патриотка.

Она молча вдавила в стол три истрепанных червонца и сказала без наших вопросов:

— Сама-то за палочки работаю, представитель, как и остальные прочие, а это солдатское мужнино жалованье за два, слышь, месяца. От него получено, ему и отдаю для пользы войны.

— Лена, — сказал Елхов, — ты ради чего шебаршишь, знаешь ить, на полторы положено.

— И то, — согласилась она, — дак иде ж их взять, Игнат Семенович? Скажи, я возьму.

— Надо, Лена, — попросил тот. — У всех одна беда.

— Ты меня, Елхов, не уговаривай, — сказала она. — Помнишь, в тридцатые-то годы сама избачом была, сама такие дела проводила. А дать мне больше нечего, вот и весь тебе сказ. В тюрьму посодишь? Сажай, там пайку дают.

— Ладно, — сказал Елхов. — Значит, я за тебя добавлю. От ребяток своих оторву, а за тебя добавлю.

— Не добавишь, а коли впрямь надумал бы — мне милостыня не в надобность, — отрезала Лена. — Я сколько могу, столько и вношу государству от полной души, от пустого кошелька.

— Дак вить все одно уломаем, — честно посулил Елхов. — Ночь спать не будем, завтра цельный день с отказчицами долдонить станем, а всех на полную норму оформим, сама понимаешь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: