Минут через пять, пощурившись с порога — темновато после солнца, — очкарик докладывал:
— Товарищ старшина, рядовой Этинген по вашему приказанию прибыл.
— Прибывает поезд на станцию, военнослужащие являются, — не удержался Толя от искушения процитировать заплесневелую остроту. Если бы Этинген доложил, что явился, в ответ он услышал бы: «Является черт во сне и святая икона…» И от второго соблазна, хотя и двусмысленного для него, не удержался Петрухин: полностью изложил свою детективную биографию, раза три подчеркнул свое капитанское в прошлом звание. Как всегда, я подумал: врет, наверное, собака. Этинген же вообще не среагировал, хотя слушал вежливо. Закончив, Толя спросил:
— А ты на чем погорел?
— Знаете, моя история менее романтична, товарищ старшина, — указал Этинген. — Разрешите сесть? Так вот, я был начальником цеха на оборонном заводе. Пытался вынести литр денатурата, чтобы на примусе готовить больному ребенку. Охрана задержала. Десять лет за попытку хищения государственного имущества. На фронт не удостоили, поскольку тыловым штрафбатам требовались технические кадры. В Саратове наш батальон занимался, как вы, наверно, уже знаете, строительными работами. Использовали меня, правда, не совсем по специальности: работал сантехником, а я авиационный конструктор. Однако устройство унитазов я освоил…
— Как веревочка ни вейся, а конец будет, — сказал Петрухин как-то неопределенно, и Этинген спросил:
— Разрешите узнать, зачем вызывали, товарищ старшина?
— Да вот, — сказал Толя, — бумаги будем оформлять на вас на всех. Почерк имеешь?
Втроем засели за списки. Я натолкнулся вскоре на знакомую фамилию — Матюхин, тот самый здоровила, — и спросил у Этингена:
— Вы не знаете, за что этот Матюхин сидел? Убийство, наверное, или изнасилование?
— Вам сколько лет, простите, товарищ сержант? — осведомился Этинген. — Девятнадцать? Ах, почти… Тогда понятно. Так вот. Он осужден за дезертирство.
— Сволочь, — ввязался Толя. — Мы там подыхали, а он, гад…
— Совершенно верно, — согласился Этинген. — Вы только представьте, он в пожарной охране бронь имел, а вздумал на фронт проситься. Не отпускали. Тогда удрал. Поймали почти у самой передовой. Вот вам и побег с военного объекта. То, что на фронт дезертировал, не существенно, правда?
— А почему тогда не попал в штрафную роту, на передок? — сердито спросил Толя.
— Знаете, выяснилось еще одно обстоятельство: раскулачен отец. А врагов народа, известно, воевать за народ не допускали, — объяснил Этинген. — Разрешите курить, товарищ старшина?
Я переписывал фамилии, анкетные данные — год и место рождения, национальность, образование, семейное положение — и думал: как же так, вот Этинген, вежливый, спокойный, с таким достоинством человек, инженер, занимавший немалую должность, а посажен за такой пустяк. И Матюхин — он воевать хотел, а упекли в штрафбат… Я узнал о двоих, и оба оказались вовсе не бандюгами. Однако, наверное, большинство — насильники, грабители, убийцы, ведь не стали бы подряд сажать людей за незначительные проступки. Ну вот, например, Дерягин — наверняка проходимец: фамилия-то какая! И этот, Шуличенко, вор, должно быть, и не фамилия у него, а слегка переделанное уличное прозвище… А тот был оружейным мастером — не иначе, пистолетами да обрезами спекулировал… Мне хотелось порасспросить Этингена еще, но я не посмел отчего-то.
Ввалился Нагуманов, мутно всех нас троих оглядел, узнал, как ни странно, Этингена, зарычал:
— У-у…
И, теперь уже не сдерживаясь, добавил родное словечко.
— Разрешите идти? — без обращения по званию спросил Этинген, повернулся и пошел. Нагуманов прошипел вдогонку:
— Биляд, жжьябрей…
И снова я не мог понять, почему он говорит это, да еще столь ненавистно.
Вскоре нас отправили.
Ехали с долгими остановками, двое суток, выгрузились на задрипанной станцинешке, пешим строем отмахали еще километров двадцать пять, имущество везли на подводах — и там офицеры пошли принимать от лесника делянки, а штрафники под началом сержантов ладили шалаши.
Работали всю ночь — благо светло было, приказано послезавтра приступить к заготовке леса. Управились к обеду. Погремев ложками о котелки, наши бандюги завалились отдыхать, а я, поскольку ночью агитация не требовалась и спокойно удалось покемарить, двинул в лес.
Зеленовато поблескивала в колеях прелая вода, молодо пахло корой и листвою, тихо шумели кроны. Я думал о хорошем, неясном, было редкой радостью — оставаться одному: больше всего в армии томило меня постоянное присутствие людей, невозможность хоть несколько минут побыть наедине с собою.
Я свернул в кусты и тут услыхал кашель. На пеньке сидел сухощавый, тот, что сказал Нагуманову, будто попал в штрафбат «за любовь». Сделалось жутковато лицом к лицу с бандюгой, пускай и похожим на студента, — кто их разберет, штрафников, мало ли на кого смахивают… Я нащупал в голенище финку и, чтобы преодолеть страх, произнес начальственно:
— Рядовой, почему не приветствуете?
Он докрутил обмотку, полюбовался хорошо обтянутой сильной ногой и тогда лишь ответил — интеллигентным тоном, каким мог бы, вероятно, проговорить что-то вроде «Пардон, месье»:
— Знаешь, комсорг, поди-ка… на ухо. Дай лучше закурить, а то…
«А то как шарахну по кумполу», — наверное, что-то вроде этого хотел он сказать, я примерился, как бы мне вытащить в случае чего финку, и не успел сообразить, он закончил:
— А то махра надоела до смерти, а у тебя ведь поди «Беломорчик».
Он угадал, у меня и в самом деле водился «Беломор» — отдавал из доппайка некурящий Кострицын, — я торопливо достал пачку, встряхнул, чтобы высунулся кончик мундштука. Сухощавый подцепил папироску, добавил мирно:
— Садись, комсорг, покурим на лоне природы.
Я сел на соседний пенек, затянулся и стал прикидывать, о чем бы повести разговор. Он ухмыльнулся и сказал:
— Сейчас поинтересуешься, за что в штрафбат угодил. Валяй, спрашивай. Все вольняшки с этого начинают ради приятного знакомства. Так вот, за любовь сидел, как в городских романсах поется, понял, салага? Я, между прочим, училище закончил по первому разряду, полный курс, довоенный, не ускоренный, и на «ТБ» летал, и на «ястребках», и на «черной смерти», может, знаешь, так фрицы наши штурмовики называли. Я старшим лейтенантом был, а ты — «почему не приветствуете». Молочко не обсохло, чтобы я тебе честь отдавал, комсорг…
Следовало уйти — слишком уж возбужденно он говорил, — но, в общем, страх миновал, а любопытство одолевало, я спросил, избегая личных местоимений и глаголов, не на «ты» и не на «вы»:
— А в этот самый… батальон — за что все-таки?
— За любовь, сказано, салага, за любовь, — ответил он и покосился, выясняя произведенное впечатление. — Ладно, расскажу, не впервой. Мы, понял, Киев освободили, а тут мне — битте, полевая почта радостную весточку: Танька моя замуж выходить удумала. За тылового фрайера, понял? Ах, так, думаю, мы тут гробимся, а они, крысы, наших невест гребут? Хрен тебе в зубы, а не моя Танька, понял? Я быстренько скумекал: на аэродроме веселый бардак по случаю освобождения столицы солнечной Украины, вылетов пока вроде не предвидится, ну отсижу на губе, летун я хороший, понадобится — мигом выпустят… В общем, я на свой «ястребок» шварк — и махнул серебряным крылом над городом, очищенным от фашистских оккупантов. Два часика, и привет, Куйбышев, бывшая Самара! Посадка с фронтовым шиком, обслуга аэродромная ахнула, местному начальству форменно докладаю: в штаб округа с секретным пакетом, мне легковушку срочно. А самолет осмотреть, дозаправить, утречком явлюсь… В общем, Татьяну я, понял, от фрайера быстренько отшил, даже морду ему разукрашивать не пришлось, только на денек задержался для выяснения отношений и посещения загса… Встретил меня с почетом военный трибунал: десятку в зубы, погоны долой, орденки в переплавку, с фронта списать, поскольку там за один бой кровью вину искупить можно, а ты повкалывай даденный срок, понял? Ну давай еще закурим, чтобы дома не журились. Главное, Танька моя, как только приговор узнала, мигом развод со мной и за того фрайера вышла… Ладно, топай, комсорг, понял, подышать мне требуется и за жизнь подумать. И хвост не задирай, тут ребята правильные, в тюрягах и штрафбатах гады редко попадаются. Если кто гадом и пришел, так его быстро перелопатят, понял? Ну а теперь поди спросишь, как моя фамилия? Виктор Старостин зовут, запомни, комсорг, тебе ведь личный состав изучать положено…
Вот и еще одна судьба, не похожая на те, что напридумывал я, впервые общаясь с бандюгами. В чем же дело и как все это понять? Я очень хотел разобраться и, вдосталь нашатавшись по лесу, поговорив с тем-другим-третьим, под вечер заглянул в палатку к замполиту.
— Как дела? — спросил Кострицын формальности сущей ради, потому что, когда люди работают, с ними не проведешь массовых мероприятий, и замполит отлично это понимал, спросил так, привычно, и я ответил:
— Нормально.
Посидели на жердяной скамейке возле брезентового шатра, я сказал:
— Иван Панкратович, что получается, вот они штрафники, преступники, а, к примеру…
И я рассказал об Этингене, Матюхине, Старостине, что узнал.
Кострицын выслушал, а после, поискав рукою конторские несуществующие счеты, попросил свою же собственную папироску («Не надо бы вам, Иван Панкратович, опять печень разгуляется». — «Ничего, одной больше, одной меньше, все одно помрем, Игорь») и сказал, будто костяшку отбросил пальцем:
— Первое. Старостин — несомненный и безусловный дезертир. Удрал с фронта на двое суток, притом на боевой машине. Правильно дали десятку, могли запросто расстрелять. Согласен?
— Да. — Я и в самом деле согласился.