16

Первый самолет появился в девятом часу утра. День стоял светлый и чистый, лишь блеклый: в небе держалась прозрачная, какая-то невесомая дымка, напоминавшая рассеянную пыль облаков, и солнце, процеженное тонкой пеленой этой пыли, утратило привычную яркость, казалось мягким и неназойливым. Его можно было принять скорей за луну, и только золотистые оттенки небесной дымки, обожженной июльским призрачным зноем, подтверждали, что это все-таки летнее солнце.

Самолет летел на большой высоте, теряясь в той самой дымке, и моряки на палубе теплохода задирали головы, тыкали пальцами в небо, стараясь разглядеть боевую машину. Судовые шумы, шелест волны за бортами заглушали отдаленный гул моторов, и трудно было представить, как самолет обнаружили. Возможно, это сделали миноносцы: на некоторых из них недавно установили новое секретное средство обнаружения — радиолокаторы.

Коммодор тревогу не объявлял, а принимать подобные решения самостоятельно Лухманов не имел права. Но он все-таки вызвал наверх артиллерийские расчеты, приказал расчехлить орудие и «эрликоны», подать к ним боезапас, изготовить оружие к действию. По переговорной трубе предупредил машинное отделение, чтобы были внимательней у телеграфа. Улыбнулся, услышав в ответ ворчливый голос Синицына. Стармех, как и капитан, вахты не нес, но в сложных условиях плавания ему полагалось находиться в машинном — точно так же, как капитану на мостике. Синицын же во всех случаях на ходу проводил там гораздо больше времени, чем в каюте или на палубе, к неудовольствию вахтенных механиков, которые в этом усматривали недоверие к себе со стороны «деда». А какое там недоверие! Попросту стармех любил свое дело, отдавался ему целиком и жизнь без него на судне считал пустою и скучной. Семячкин клялся, что даже во сне левое ухо у «деда» направлено на выхлопную трубу: нет ли перебоев в работе двигателя?

Ох этот Семячкин! Вот и сейчас Лухманов видел, как рулевой, возбужденный и огорченный, неохотно покидал свое место у «эрликона», явно разочарованный тем, что самолет скрылся так быстро. А ему, наверное, ой как хотелось проявить свои боевые способности! Лухманов слышал, как Семячкин допекал напарника по расчету — кока:

— Говорил же тебе: спрячь голову в сумку от противогаза, не гляди на него! Летчик увидел твою свирепость и дал стрекача. Сейчас, поди, уже над Бискайским заливом! А его подманывать надо, понял? Попрошу, чтоб заместо тебя ко мне подсадили Тоську.

— Слушай, — спокойно ответил кок, — ежели когда заест пулемет, набирай полон рот патронов и пуляй языком! Скорострельность будет что надо! Только рот иногда закрывай, чтобы получалось очередями.

— Да? — невозмутимо и грозно вызверился на него рулевой. — А стреляные гильзы куда отводить? Глотать их, что ли?

Кок, привыкший к неожиданным фокусам друга, все же не выдержал серьезного тона, рассмеялся.

Моряки на палубе продолжали обсуждать событие, то и дело посматривая на небо. Семячкин спустился к ним, важно проинформировал:

— Специальный морской самолет новой конструкции.

— Почему морской? — не понял кто-то.

— Заместо пропеллеров у него гребные винты с кораблей и спасательные круги на хвосте.

— Да ну тебя…

Дальнейшего разговора Лухманов не слышал, потому что на мостик поднялся Митчелл.

— Коммодор извещает: самолет германский. Нужно считать, с этой минуты конвой обнаружен.

Но это было ясно Лухманову и без коммодора…

Машинное отделение — особое царство на судне. Царство, где быт корабельный, моряцкий, соседствует с заводским, рабочим. Это, по сути, цех, только узкий и тесный, до предела загроможденный двигателем, генераторами, насосами, трубопроводами, различными механизмами и приборами; цех, где решетчатые пайолы, отшлифованные подметками ног, соединенные меж собой такими же истертыми трапами, возвышаются вокруг двигателя в несколько этажей, точно строительные леса; цех, уходящий глубоко вниз, к самому днищу судна, и потому расположенный под водой — волны плещутся за внешними его стенами где-то на уровне второго или третьего этажа пайолов.

Здесь всюду тесно. Среднюю, основную, часть помещения занимает главный двигатель, вытеснивший к бортам вспомогательные механизмы, большие и малые. Проходы между ними узкие, запутанные, и в плавании, когда все в машинном движется, пышет жаром, грохочет, пробираться по этим проходам можно лишь с особой сноровкой даже на тихой воде. А уж при качке…

Здесь всегда душно. Остро пахнет соляром, маслом, горячим металлом, из различных закутков и от бортов тянет кислым железом, ржавчиной, протухшей водой. Самые мощные вентиляторы и сквозняки, гуляющие между пайолами, не в силах прочистить как следует помещение, нагнать в него свежего воздуха и прохлады. Людям на ходовых вахтах жарко. Пары соляра дурманят голову и щиплют глаза, и каждый мечтает о той минуте, когда сможет подняться наверх, на палубу, чтобы полной грудью вдохнуть свежака.

Здесь много ламп — и стационарных и переносных, — и все же тускло, немало углов затененных и полутемных. Нужно хорошо знать весь этот тесный лабиринт, грохочущий и раскаленный, его проходы и закоулки, чтобы и в полумраке не оступиться, не споткнуться, не поскользнуться, вовремя пригнуть голову, не ткнуться неосторожно в один из множества тысяч разгоряченных и беспрерывно движущихся шатунов, клапанов, кривошипов, маховиков, валиков и передач… Постороннему глазу могло бы показаться, что механики и мотористы лишь чудом остаются всякий миг целыми и невредимыми.

На ходу здесь чрезмерно гулко. Сотни шумов — и резких, и приглушенных — сливаются в единый непрерывный грохот. Любые слова морякам приходится друг другу кричать. Это становится привычкой — не случайно на палубе самый распространенный розыгрыш моториста: «Что ты орешь? Не глухие ведь!» Моторист, который разговаривал вполне нормально, смущается, переходит почти на шепот ко всеобщему удовольствию хохочущих окружающих. Улыбается, как правило, и виновник, понимая, что попался на удочку. Но в машинном в течение нескольких часов ходовой вахты приходится все-таки орать. У телеграфа и переговорных труб дежурит механик, чтобы, не дай бог, не пропустить вызова или команды с мостика.

Непосвященному человеку машинное кажется страшным. Но те, кто проводит здесь большую часть своей корабельной жизни, чувствуют себя уверенно и спокойно, давно привыкнув и к грохоту, и к полумраку, и к тесноте, не замечая спертого воздуха, насыщенного духом соляра и смазочных масел. Работают они привычно, размеренно, находят даже минуты, дабы поболтать среди вахты, если поблизости нет стармеха, — одним словом, чувствуют себя так же обыденно, как штурман на мостике или боцман на полубаке. Здесь — их царство, и они не рабы его, а властители.

Когда спустился четвертый механик Кульчицкий, расписанный по боевой тревоге на кормовом «эрликоне», Синицын поинтересовался:

— Что там деется наверху, Михайло?

— А черт его знает… — пожал плечами четвертый — худощавый, черноволосый, красивый. — Пролетел самолет, чей — неведомо. Коммодор тревогу не объявил: должно быть, английский.

Он привычным взглядом окинул циферблаты и шкалы приборов, и это означало, что четвертый механик снова включился в вахту, прерванную неожиданным вызовом наверх.

Однако спокойствие Кульчицкого не передалось мотористам, и самолет, о котором тот небрежно упомянул, засел, видать, в головах вахтенных.

Первым не сдержался Сергуня. Не обращаясь ни к кому в отдельности, он прокричал:

— Начнут бомбить — отседова и не выскочишь!

— Тебе сколько годов, Сергуня? — хмуро покосился на него Синицын.

— Девятнадцать…

— Что ж, возраст вполне призывной, — рассудил стармех. — Думаешь, годкам твоим легче выскакивать там? Из танков или окопов?

— Дак я ж так, между прочим!

— То-то, что между прочим…

Но Сергуню уже повело, его не смутило сердитое ворчание «деда».

— Говорят, лучше всего плавать на парусниках и лесовозах: даже потопленные, они не тонут!

— Лучше всего верхом на бутылке: есть куды спрятаться и чем заткнуться! — рассердился Синицын. — Что это ты разболтался не к месту?! — Но, видимо, старику стало жаль молоденького моториста, и он тут же подобрел. Достал из кармана черный сухарь, старательно сдул с него невидимые пылинки и протянул Сергуне: — На вот, возьми! Ежели что начнется, погрызи: успокаивает. Бери, бери, верно говорю!

Сергуня растерянно взял сухарь, не сообразив отказаться либо отшутиться, а Кульчицкий насмешливо посоветовал:

— Тавотом намажь, чтобы рта не раскрыть. Все ж меньше паники будет.

Дизель работал ровно, внизу, под ногами, так же ровно гудел гребной вал, а в общем грохоте машинного отделения привычное ухо стармеха улавливало размеренный четкий ритм заданного режима, в который втянулись не только люди, но и механизмы. Для Синицына в этом царстве люди и механизмы были неотделимы… Довольный, он устало присел возле наклонного столика вахтенного механика под нагромождением различных циферблатов и шкал. На столике лежал раскрытый вахтенный журнал, прикрепленный на всякий случай шнурком, словно абонентная книга в будке телефона-автомата. Стармех полистал его и тихо, чтобы слышал только Кульчицкий, проворчал:

— И что это за почерк у всех вас, прости господи, как у куриц! Ни черта не прочтешь… И пятна масляные на листах. Вы что, журналом пайолы протираете, что ли?

Ворчал он просто так, для порядка, ибо понимал, что руки у вахтенных механиков — не пирожное крем-брюле и мыть их перед каждой записью — мыла не напасешься. Его, бывало, тоже со смехом упрекала жена, что письма, которые ей посылал, пахнут мазутом… Эх, жена, жена, как она там? Молодым — и то ныне тяжко, а ей… Хвори, должно, совсем одолели на голодном пайке. А он и везет ей только что баночку кофе да несколько банок сгущенного молока. Других подарков не раздобыл: с начала войны моряки полагающуюся валюту отдавали в фонд обороны. Ежели «Кузбасс» дойдет до Мурманска благополучно, капитан разрешит, конечно, поделиться немножко с близкими судовыми харчами. Да только на тех харчах не больно-то разгуляешься!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: