Да еще, должно быть, палубные матросы, входившие в аварийную партию, подумали с грустью о том, что на палубе все-таки лучше: видно небо и океанский простор, можно заранее заметить самолет и приготовиться к встрече, уклониться от бомб, самому нанести удар по врагу, а в случае если не повезет, успеть прыгнуть за борт или спуститься в шлюпку… А в этой чертовой яме чувствуешь себя как слепой: не знаешь, когда вздохнуть и куда ткнуться. Да и находишься глубоко под водой — попробуй выберись, если накроет… Тут вместо нервов тросы стальные нужно иметь.

— Надо бы подналечь, — промолвил Синицын сразу ко всем, — время не ждет. Кульчицкий, как трубопроводы?

— Сейчас начнем продувать.

— Добро… Навалимся, братья моряки, работенки осталось всего ничего — даст бог, управимся. — И впервые, наверное, в этот день, а может быть, и за весь рейс старший механик стеснительно улыбнулся: — Не может же быть такого, чтобы промеж нас никто не родился счастливым!

А в это время Лухманов уже седьмой час беспрерывно вышагивал по мостику. Его то и дело подмывало вызвать машинное, справиться, как там идут дела, однако всякий раз себя сдерживал: знал, что там и так работают на совесть, а частые напоминания капитана лишь усиливали бы нервозность. Пусть уж лучше капитанские нервы страдают, треплются на износ!

Самые рискованные часы, когда конвой находился поблизости и самолеты, атакуя его, тотчас обнаружили бы и одинокий теплоход, прошли. Конечно, опасность не миновала и ныне, но теперь на «Кузбасс» могли наткнуться лишь какой-нибудь заблудившийся летчик или случайная подводная лодка. Не в силах же немцы, в самом деле, контролировать весь океан!

Небо, с утра затянутое дымкой, начало полниться низкими грядами туч — и это тоже сейчас было на руку. Солнце потускнело, а после и вовсе погрязло в тучах. День стал сумрачным, как и море.

С севера задувал пронзительный ветер, и Лухманов поднял воротник мехового пальто. Сигнальщики жались по углам мостика, прячась от студеного дыхания океана. Ветер поскуливал в мачтах, в антеннах, скользил по обводам судна, мелким ознобом дрожал в натянутых тросах талей вываленных за борт шлюпбалок. Развело крутую волну, покачивавшую «Кузбасс». Но все же звуки ветра и моря не могли ослабить в Лухманове ощущения первозданной арктической тишины. Казалось, она наплывала из белых торосовых дебрей безмерной полярной пустыни — плотная и холодная, как многолетние льды. Эта стылая тишина обволакивала, чудилось, не только видимый простор, но и все внутри корабля, и самого человека: его суставы, легкие, кровь. Она как бы приковывала невидимыми цепями к извечному таинственному безмолвию Арктики.

Арктика сулила покой. Покой ледяной неподвижности, оловянного неба, слежавшихся столетних снегов. Этого покоя не нарушала даже пурга, стоголосая и слепая, ибо служила одновременно песней колыбельной, под которую мир засыпал, и погребальной, рождавшей метельные призраки. Пурга проносилась только над скованной плоскостью океана, а дальше, в вышине, царила великая немота, и небо беззвучно сгорало и корчилось в огнистых судорогах северного сияния. Потом замирало и небо. С него свисали застывшие сталактиты призрачного огня.

Арктический покой казался особенно желанным, заманчивым рядом с рискованными, изматывающими душу и нервы морскими дорогами военного времени. Он закрадывался в сердце как-то незаметно, вместе с усталостью, похожий на полусон, на предчувствие забытья… Наверное, и сигнальщиками, подумалось капитану, овладевают подобные чувства — вот и ящик прохлопали, напугали механиков… Лухманов закуривал, чтобы приободриться, стряхнуть с себя дремотное наваждение. Окликал съежившихся матросов, требовал быть внимательнее, зорче следить за небом и морем. «Может, это и есть арктическая болезнь, о которой читал в книгах старых полярников? Человека увлекает безмолвие, словно пленительная любовь; он, как лунатик, уходит в белую пустыню и исчезает бесследно. Такая же болезнь, говорят, существует и в тропиках, только призраки и миражи там покрасочней, опьяняющие. Людям средних широт, попавшим в тропики, часто не под силу расстаться с ними, вернуться в свои края… А может, все проще? Может, в тайниках человека подспудно дремлют инстинкты, доставшиеся от предков, а тропики, как и Арктика, их пробуждают?.. Тьфу, ну и мысли в голову лезут, этак можно до чертовщины додуматься… Крепись, капитан, не поддавайся усталости и сонной одури. На тебе лежит ответственность за «Кузбасс», за его экипаж, а немцы, возможно, бродят поблизости: за тучами и в глубинах..»

Он звонил в кают-компанию, просил, чтобы Тося заварила покрепче кофе и принесла на мостик.

Медленно поднялся Митчелл. Рация теплохода работала лишь на прием, и лейтенант время от времени улавливал обрывки разговоров между транспортами, пытаясь по этим обрывкам определить, что же происходит в конвое. Вот и сейчас он нерадостно сообщил:

— Еще одного американца утопили…

Митчелл вырядился в парадную тужурку, из нагрудного кармана кокетливо выглядывал уголок платка. Такие же белоснежные края манжетов торчали из рукавов, и сам лейтенант казался сияющим, точно золотые галуны на тех же его рукавах. Лухманов окинул его неодобрительным взглядом, и Митчелл, заметив это, ухмыльнулся.

— Думаете, английский лейтенант по старая морская традиция приготовлялся к торжественной смерти?.. Ноу… Сегодня… как это по-русски? День моего ангела. День рождества… Нет-нет, рождения!

— Поздравляю, — смутился капитан.

— Спасибо…

Защищаясь от ветра, лейтенант поднял воротник тужурки и спиной прислонился к поручням. Мечтательно произнес:

— Дома, в Плимут, моя мама испекла пирог… И-мен-ной — правильно говорю?

— Именинный.

— Да, да… Зажгла двадцать семь свеча и каждый час молит бога быть милосердным для тех, кто в пути. И Мэри… мой систер, — пояснил он Лухманову, — обедает сегодня у нас. Ваша мама живет, мистер кэптэн?

— Нет, умерла. Я рос у тети… Но там сейчас фашисты.

— О-о… — посочувствовал лейтенант. — Если вы будете в Плимут, я обязательно представлю вас маме. Вы понравитесь ей.

— Почему же? — улыбнулся Лухманов.

— Вы — хороший моряк, мистер кэптэн. Мой отец, мой дед, мой… старший дед — как это?..

— Прадед.

— Они были моряки. В нашем доме моряки — самые уважаемые гости.

— Спасибо, — поблагодарил в свою очередь Лухманов. А Митчелл с явным сожалением добавил:

— Только у Мэри муж — инженер.

Он закурил, задумался, видимо вспоминая дом. И, должно быть, ему захотелось побыть одному, перечитать старые письма, взглянуть на семейные фотографии, потому что Митчелл в конце концов негромко промолвил:

— Спущусь в каюту…

— Да, да, конечно, — поспешно кивнул капитан.

Он понимал грусть английского лейтенанта: в такой день оказаться в океане без хода, даже не среди соотечественников, а на чужом корабле… Заскучаешь тут по-сиротски. «А что, если отметить день рождения Митчелла? — подумалось вдруг. — Когда будет ход, один-два спокойных часа выдадутся наверняка. Савва Иванович вряд ли станет возражать: маленький корабельный праздник не только обрадует Митчелла, но и поднимет настроение экипажа. Ну-ка вызову кока, посоветуюсь, что по такому случаю можно придумать! А Семячкину поручу, чтобы сообразил какой-нибудь памятный подарок имениннику от моряков «Кузбасса»… Решено».

После короткого совещания с коком опять заходил по мостику. Но теперь иные мысли нахлынули на него: грусть Митчелла невольно передалась и ему, Лухманову. Вспомнилась Ольга. Собственно говоря, не вспомнилась, ибо думал о ней постоянно, а как-то враз отодвинула властно остальные думы: о затерянности «Кузбасса» в океане, об опасности, обо всем на свете… Может быть, потому что не было у него ни матери, как у Митчелла, ни других близких — тетка и та находилась на оккупированной территории, — в минуты грусти чувства Лухманова сосредоточивались на том единственном, что имел он, помимо «Кузбасса» и моря: на любви к Ольге.

В последние месяцы он столько насмотрелся на мрачные берега фиорда, на море, на небо и транспорты, что они как бы заслонили собою в его уставших глазах, в их зрительной памяти облик жены. Ему становилось страшно, что он порою не мог припомнить ни взгляда ее, ни лица. Только руки оставались верными памяти да еще слух: он мог в любую минуту возродить в себе голос Ольги. Правда, едва Лухманов начинал думать о ней, как сердце наполнялось теплынью — огромной, расплывчатой, без границ, которая казалась больше его самого. И это радовало, успокаивало: значит, с разлукой его любовь не померкла. Она лишь утратила конкретность и стала такой же общей и равноценной частью моряцкого бытия, как теплоход, как океан без конца и края, как атаки вражеских самолетов… И если какое-либо из множества чувств одерживало верх, то не потому, что было сильнее других, а лишь по той причине, что наступало его безраздельное время. А события рейса с каждым днем оставляли для мыслей об Ольге времени все меньше и меньше.

Не взорвись дурацкая бомба у самого борта, не потеряй «Кузбасс» ход, будь теплоход по-прежнему в составе конвоя, который подвергается непрерывным атакам, — разве смог бы он, капитан, выкроить хоть минуту для дорогих и тоскливых воспоминаний. Он был занят совсем иным — тем, чем заняты все моряки на бредущих среди океана транспортах. Но разве означало бы это, что любовь к Ольге стала менее значимой в жизни его, чем все остальное?..

Сейчас, проклиная медленно ползущее время, Лухманов одновременно радовался тому, что получил возможность хоть немного, хоть мысленно остаться с Ольгой наедине. Косясь на сигнальщиков, словно те могли разгадать его тайные думы, он воскрешал в себе голос любимой, ощущение ее доверчивой и отзывчивой нежности, воскрешал слова, предельно откровенные и, несмотря на это, все же таинственные, слова, которые знали они лишь вдвоем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: