Марина тронула его рукой: варежкой с вывязанным узором.

— Тебе что — больно?

Он неопределенно скривил лицо. Пора было на работу. Игнатьев был из тех, кто опаздывает лишь в крайнем случае.

— Симка так мне обрадовалась. — Марина рассказывала тихим, как бы скорбным голосом. — Обрадовалась. «Ой, — говорит, — это подруга моей юности. Мы, — говорит, — с тобой будем опять неразлучны».

— Ты до конца сидела?

— Да. На меня было тоже набросились, но быстро отстали — у меня ведь задание.

— Научилась ставить мужиков на место?

— Что да, то да.

Игнатьев закурил.

— Задание, — заговорил он с всколыхнувшейся и вновь всплывшей злобой. — Задание… А ты и рада стараться. Помчалась вынюхивать чужую беду… У тебя, в комнате твоей — сарай. Тебе надо обои переклеивать, потолок побелить, ремонт давным-давно надо сделать, а не по пьянкам шастать!

Игнатьев отшвырнул окурок и, не оглядываясь, стал спускаться в метро. Он весь продрог. Стояли морозы.

Игнатьев торопился. Ноги его шли сами собой, и теперь он словно бы боялся остановиться, потому и спешил.

Он зашел в отдел к Ване Корнееву.

— Вот. — Игнатьев протянул альбом. — Ты ведь хотел Нестерова — я достал.

— О боги! — Ваня Корнеев, поэт-лингвист и собиратель альбомов живописи, покраснел, потом побледнел. — Как ты достал? Как тебе удалось? О боги, о чем я… Непостижимо…

Уже и не таящийся, Ваяя Корнеев вцепился в альбом, отчего пальцы его побелели и надолго напряглись. Он, страждущий, думал и мечтал об альбоме Нестерова как раз вчера. Ему снилось, что он ворует альбом у некоего соседа по лестничной клетке, — во сне Ваня Корнеев делал это через балкон. Теперь же было как бы совпадение, был сон в руку. Ваня Корнеев впал в ступор и некоторое время, говорливый и живой, не мог раскрыть рта; наконец речь к нему вернулась:

— Я… Я даже не знаю, чем тебя отблагодарить.

— Я подскажу. — Игнатьев постарался улыбнуться.

И добавил;

— У тебя есть, если помнишь, знакомая в нарсуде. Бабонька там какая-то или тетка. Мне надо быстро развестись…

— Ну ясно! Ясно! — вскрикнул и притом неожиданно звонко Ваня Корнеев, поэт-лингвист и собиратель; от ясности этой Ваня и повеселел: он полагал, что придется заплатить куда дороже. Он не помнил уже, что Сима принимала его вместе с женой на праздники, что кормила пельменями и поила водкой. Он не помнил, что в доме их под хмельком он много и громко пел. Собирателю живописи простительно и то, что он не спросил о причине развода: он ничего сейчас не помнил. — Ну ясно!.. Есть, есть в нарсуде тетка! Она тебя разведет в тот же день, в тот же час, в ту же минуту, как только ты напишешь заявление. Нет! Нет! Она сама за тебя напишет…

— Это лишнее. Игнатьев ушел; он и в прежние-то времена не мог видеть, как у собирателей трясутся руки.

Он торопился.

Он позвонил на работу Марине.

— С ума сошел… У нас же общий телефон с начальником: у нас звонят только в обед! — Она, кажется, была сердита.

— Не так уж часто тебе звонят, — одернул он.

— Не хами.

Он заговорил:

— Вот что — раз уж ты взялась подглядывать за моей женой, подглядывай на совесть. Узнай побольше. Я прошу тебя: побольше… мне нужны подробности.

Он сменил интонацию. Он вспомнил, что с женщиной можно либо так, либо этак, а лучше всего менять голос, как меняют шаг. Он стал просить:

— Мариночка… Постарайся… Узнай все… Для меня.

Марина заспешила:

— Да что ж узнавать. Я и в тот раз достаточно узнала. Ты же не хотел слушать. Ты же ушел…

— Ну?

— Кончили они веселиться около двенадцати ночи. Кто куда, а Сима поехала к Новожилову. В такси. Захватили бутылку с собой…

— Холостяк?

— Какой там холостяк. Он уговаривал ее впрямую: жена, мол, с ребенком в Белоруссию уехали. На месяц. Квартира пустует… А Симка все теребила его: бутылку прихватил, бутылка с собой?.. Противно пересказывать. Как рыбы тухлой поела.

— Ну-ну. Тоже мне, Магдалина…

— Ты не понял: противно было, что на виду и что Симка меня не стеснялась. Ни на копейку. Все-таки дружили в юности.

— Пьяная была?

— Не очень…

Он торопился. В обеденный перерыв он смотался на такси домой и обратно, и вот, скоро обернувшийся, вновь и чуть ли не бегом он спешил к Ване Корнееву, поэту-лингвисту и собирателю. Он так торопился, что таксист, резво приоткрывший дверцу, крикнул ему вслед: «Эй!.. А деньги?» — после чего, бранящийся, он вернулся, чтобы расплатиться. Вбежав наконец к Ване Корнееву, он из портфеля вытряхнул альбомы с живописью, все, какие у него были: он вытряхнул их на стол. «Это тебе, Ваня. — И чтобы сомнений не осталось, улыбнувшись, добавил: — В подарок». Некоторые из альбомов при вытряхивании выскользнули из суперобложек, но это легко было поправить. Игнатьев вышел.

— Я тороплюсь. Пока! — Он не успел даже заметить, затряслись ли у Вани Корнеева руки или, может быть, ноги, или же Ваня затрясся всем телом, чуткий, потому что подарок был царски щедр… Торопящийся Игнатьев уже входил в кабинет замдиректора (для этого сначала надо было сбежать этажом ниже), где ему удалось быть и спокойным, и, сколько можно, кратким: «…Никак не могу. Я не поеду в командировку». — «Почему?» — «Жена больна».

Зам сказал:

— Похвально… В первый раз, признаться, слышу, чтобы от поездки во Францию отказывались по такой причине. Ладно. Мы пошлем Зубарева.

Жена, как ни странно, была дома: с работы она пришла вовремя, а может быть, и нёмногим раньше. Для тех дней было это именно странно — прийти с работы и увидеть ее. Пацан, бубнящий, делал уроки. Сима только что вышла из его комнаты. Она вышла в халатике.

— Витька плохо решает задачи. Надо бы заняться с ним… Ты почему поздно?

— Я? — Он не сумел удержаться от иронии.

— Я не с упреком… Может, что случилось?

Тут он заметил, что голос у жены устоявшийся — вялый и тусклый. И виноватый:

— Поужинаешь сам, ладно?.. Устала: хожу и на ходу сплю.

Игнатьев сел с Витькой — проверил уроки.

Когда Витька уснул, Игнатьев — всё в тишине — сделал себе чай и поужинал один, вареным яйцом с колбасой.

Проходя мимо ее комнаты к себе, он заметил (в приоткрытую дверь), что Сима лежит ничком — головой уткнувшись в подушку. Он открыл дверь неторопливо; неторопливо же и вошел. Тая злое чувство, как это любят делать мужчины, он стал совсем умиротворен и спокоен, — он подошел и мягко спросил:

— Что с тобой?

Он, даже и мягчея, чувствовал и знал, что она его, конечно же, не растрогает; той злости было с запасом.

— Сережа, у меня опять что-то не в порядке. Живот болит. Я к врачу сегодня ходила…

Она говорила, лица не поворачивая, приглушенно. Лежала на животе, лицом в подушку.

— И что сказала врач?

— Сказала, что не в порядке. И велела зайти завтра.

Он спросил все так же спокойно:

— Ты уверена, что не в порядке с животом, может быть, ниже?

Он видел, как она вздрогнула спиной.

— …Мало ли что бывает. Я ведь не осуждаю. — Игнатьев поспешил тут же смягчить: — В жизни все бывает.

Она уснула.

А Игнатьев томился. Он принял снотворное, однако не уснул и вновь шастал туда и сюда, из кухни в комнату; разворачиваясь, он каждый раз как-то тоскливо обкарнывал свое однообразное движение: ему было тесно здесь, нехорошо и тесно. В зеркало он уж и не глядел. Прикрыв дверь комнаты плотнее, он стал было слушать транзисторный приемник, чтобы, может быть, увлечься. А потом вдруг направился к жене и в ярости растолкал спящую. Он кричал свистящим шепотом: «Я тебя голую сейчас за дверь выставлю! Выгоню!» Ему казалось, что в выставлении за дверь есть некое обличение и страшный позор. Он суетился. Он только в юности скандалил и дрался с женщиной и уже забыл, как это делается.

— А?.. Что?.. — Она щурилась от света, подняв к глазам ладонь (а может быть, оберегала лицо от удара).

— Что?.. Я тебе скажу — что. И идиоту ясно, чем ты занималась до трех ночи. — И он назвал словом, чем она занималась. — Ты думаешь, никто не знает — или ты забыла, что мужики все болтуны?

— Да что ты…

Она невнятно оправдывалась, он же, вырвав из постели, толкал теперь ее к двери. Он сильно и уже несуетливо, толкал. «Я… Мы… Кофе пили», — лгала она, торопясь, чтобы хоть как-то и что-то солгать, но тут последним сильным рывком он вытолкнул, выставил ее на лестничную клетку. Она была в ночной рубашке, старенькой и ветхой, неудивительно, что в двух-трех местах ткань рубашки немедленно распалась, порвалась и висела клочьями и длинными нитками, там же белело тело. Возможно, были ссадины. Он запер за ней дверь. Но и минуты не прошло, открыл — вспомнил, что зима. Она стояла, прижав руки к груди. Ему пришлось выйти и втолкнуть ее обратно.

— Иди, — с присвистом сказал он.

— Я только пошла с одним нашим… кофе…

— Ты пошла, по рукам. И хватит об этом.

Однако после всей этой сцены она довольно быстро и буднично уснула: уже минут через пятнадцать, ну двадцать Игнатьев услышал ровное ее дыхание, и сомнений тут быть не могло — она спала. Игнатьев не спал до утра. Шастал. Чай пил.

С утра обсуждался снос двухэтажного дома, принадлежавшего их НИИ.

За то, чтобы сохранить дом за собой, НИИ боролся с райисполкомом не один год и не два. Райисполкому, как водится, объясняли и доказывали, что дом представляет историческую ценность: верный, хотя и обычный, прием. Было добыто слабенькое, но все же свидетельство, что дом типичен для архитектуры XVIII столетия. И было почти подтверждено,‘ что однажды проездом в доме ночевал Багратион, — в райисполком отсылали бумагу за бумагой, всё дерзкие.

В райисполкоме заколебались. Но колебания были тут же отброшены, как только выяснилось, что здесь (уже независимо от райисполкома и независимо от НИИ) пройдет новый проспект, по замыслу — красивый. Спор был кончен: НИИ дом потерял. Но, потеряв дом, НИИ не хотел потерять хотя бы достоинства, и потому теперь совещание было нацелено на то, что НИИ сам вынесет решение о сносе, опережая решение свыше.

Председательствовал замдиректора. Игнатьев, ночь не спавший и желтый от курева, сидел с ним рядом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: