Мамочка, дальше ты не читай: это все дальше приписано для Симочки, и прошу тебя в мои интимные секреты не заглядывать и передать этот клочок письма Симочке.
Симочка, это для тебя.
Душечка моя Симочка!
Я тебе опять напоминаю и говорю, погоди, не приезжай ко мне, это вовсе неудобно: нам даже жить негде будет, я сам живу в бараке, и вот когда кончу курсы и пустят завод, — потерпи, это недолго: через три-четыре месяца, — ты тогда приедешь, и мы поженимся. А сейчас тебе в эту обстановку никак нельзя: грязь, грубые люди и вообще развращенье. А мамаше своей скажи, что пожить тебе всего несколько месяцев в городе Арзамасе, пусть она это поймет и служить тебя не торопит. Ты только успела кончить девятилетку и можешь отдохнуть. Прижимаю тебя к сердцу, жди, когда кончу курсы…
В этом месте я поцеловал, поцелуй и ты.
До скорого свиданья, до скорого свиданья, до скорого свиданья. Твой, твой, твой вековечный Вольдемар.
Автозавод. Май 1931 г.».
Неустроев сложил письмо вместе с конвертом вдвое и спрятал в свою записную книжку.
Глава XX
СИМОЧКА ВСЕ-ТАКИ ПРИЕХАЛА
А приехала она как раз к вечеру этого же дня.
После ужина Шелков поймал Неустроева на площадке промрайона, запыхавшись, и стал умолять:
— Войди в отчаянное положение. Ты как член совета и коммуны и вообще порядочный. А ведь она моя невеста, невеста члена коммуны. Ни крова, ни пищи, ни родни. Она барышня удивительная, деликатная такая, из городишка, из-под крыла матери родной — и сразу сюда. Мы с ней еще на школьной скамье сдружились. Вот теперь стоит там на шоссе, где автобус останавливается, с корзиночкой. Куда ее пристроить? Ты найдешь, ты все можешь, только на тебя надежда.
Неустроев с охотой отправился к автобусной остановке и увидал там стоящую с корзиночкой барышню в горжетке. Она сосредоточенно и пугливо глядела в сторону завода.
Когда Неустроев подошел к ней, она приободрилась, поправила без нужды горжетку и сказала нараспев:
— Ах, в вас что-то такое знакомое. Вы не жили в Арзамасе?
— Я тамошний уроженец, — ответил Неустроев. — Когда мой отец жил с семьей в этом грязном, прозванном Окуровом городишке, ваш дом против нашего приходился. И от ваших акаций лист осенью падал прямо к нашему парадному.
— Боже, боже, какая встреча! — всплеснула девушка руками. — Я помню очень хорошо вас: вы ходили в школу, и ранец из моржовой кожи за плечами. Неужто это вы? «Отсветили огни, облетели цветы, снята маска и смыты румяна».
Она ухватила его за рукав и начала перебирать имена тех, кто жил на той улице. Неустроев смутно помнил знакомых раннего своего детства, поэтому отвечал невнятным бормотанием. Он не понимал восторгов девушки и морщил нос. Это всегда с ним случалось при неприятностях.
— Ну, ты иди себе, успокойся на сто процентов, — сказал он Шелкову, который стоял за столбом. — В клубе, что ли, ее устроить пока? Вы что, собственно говоря, умеете?
— Я музыкой занималась. У меня призванье, но мать, — девушка вздохнула, — уговорила меня окончить курсы Швейпрома по кройке и шитью мужского белья. Стала сама кроить, но здесь я не хочу закройщицей. Ой, как вспомню этот ассортимент швейных изделий, названья деталей одежд — тошнит. Туаль-де-нор, зефир, лионез — одни эти звуки стали мне противны, я слышать их не могу.
— Хорошая профессия. Одеты будете, и обуты, и даже сыты; а мужа заведете — можно не беспокоиться о кальсонах, будут всех сортов. А зачем вам музыка? Зачем слава? Судьба бережет тех, кого она лишает славы.
Он захохотал.
— Как они там называются, эти кальсоны?
— Кальсоны разные бывают, — она стала думать, как ученица. — Они бывают из гринсбона, тик-ластика и отбельной бязи. Вы надо мной смеетесь. (Она погрустнела.) Я хочу на курсы иностранных языков поступить, французскому выучиться, чтобы переводить занимательные книжки или преподавать. Ведь он же нужен для дипломатов. Мама одобрила мой выбор, хотя…
— Не протестует против специализации на мужском белье.
— Не протестует. Надо, говорит, оглядеться. Иной раз, говорит, и белье пошить не мешает.
— Чутье у вашей мамаши проверенное. Ее философия так глубока и широка, что включает чистое искусство и мастерство Швейпрома и объемлет ангелов и торговлю. Давайте мне вашу корзинку и идите вперед.
Они вошли в полутемень, минуя ворота соцгорода. Шоссе подходило к клубу, огибая улицу. Здесь пока не было света.
— Какой вы стали смелый, какой вы стали авторитетный, какой вы стали, должно быть, ответственный! — лепетала девушка. — Верно ли говорили мне — вас даже в газетах пропечатали?
— Если вы этим прельщаетесь, и вас можно пропечатать.
— Ой, меня? С какой стати?
— А просто ни с какой. Вот, мол, такая-то живет там-то, подписалась на заем «третьего решающего» тогда-то на столько-то рублей. И пожалуйста, разгуливайтесь по странице портретом. Хотите?
Он опять захохотал.
— Неужели вы все можете? А Шелков Вольдемар, он вот этого не может. Ах, как я ошиблась в нем!
Она норовила столкнуться с ним на колдобинах. Неустроев перебросил корзинку в другую руку и взял ее за талию, сказав:
— Успокойтесь, здесь ассортимент возлюбленных будет очень разнообразный.
Замирающим, стесненным голосом она ответила, растягивая слова и произнося их в нос, на французский манер:
— Кто бы знал, как я рада, что встретилась с вами! В нас так много сходственного.
Глава XXI
МЕРЕХЛЮНДИЯ
Мозгун старательно анализировал свое душевное состояние. И все-таки не мог определить, как и когда утерял он в обращении с Неустроевым независимую свою манеру строго взыскивать и быть уверенным в своей правоте.
С Неустроевым доводилось сталкиваться каждодневно, и Гриша с горечью констатировал — тот угадывает его настроенье; оттого неловкости прибавлялось. Неловкость переходила в неприятное, мучительное чувство неприязни к Неустроеву. Мозгун осуждал это чувство в себе, был уверен, что оно — порожденье ревности, отвратительнейшего из пережитков, и пробовал настраиваться на прежний лад; это не удавалось. Теперь все, что ни делал Костька, рисовалось в неприемлемых тонах. Мозгун боялся только одного, как бы не выдал он свое настроенье, — поэтому сдерживался; и чем сильнее протестовало в нем чувство против товарища, тем строже осуждал он себя. Но дело обернулось как-то вдруг вовсе неожиданно и стороной худшей, чем он мог предполагать.
Проводился однажды декадник оздоровленья быта. В дальних бараках баловались картежники, туда приезжали братья и сватья сезонников и жили без прописки, даже беспризорники находили там приют. Развелось там воровство и дебоширство. Шестьдесят девятый барак, конечно, был далек от этого, и вот совет коммуны решил некоторых премировать за культуру в быту. Поговаривали между прочим, что Мозгун держит про себя какой-то секрет, которого остальные не знают. Может быть, поэтому и ждали желанного дня весело.
Премирование происходило вечером и без посторонних. Кому понадобились подобные странности? Даже женские бригады коммуны не были приглашены.
Мозгун взобрался на свою койку и поставил перед собой табурет, так что образовался род возвышения. Он вынул колоду карт на удивленье всем товарищам и сказал:
— Сыграем два кона в «очко». Вы узнаете, что такое есть игра в своей глубоко профессиональной основе. Выходи же, ребята, в этом деле смекающие!
Он дал по карте каждому из тех, кто подошел, и обыграл всех подряд. Потом пригласил другую партию, взяв свежую колоду карт; и эту партию обыграл. Удивленье и аханье сменились молчаньем самым напряженным. Он опять пригласил первую партию, и она опять потерпела поражение, та же участь постигла и другую партию.
— В жизни игра занимает огромнейшее место, что бы вы там ни думали. Играть мы научаемся еще у себя дома, подражая взрослым в ходьбе, речи и поведении. Недаром же театр был школой для буржуазного молодняка: как надо объясняться в любви, как надо принимать гостей. Карточная игра, братцы, — тоже большая школа. Там надо под маской честности и деликатности обирать людей через специально выработанную систему мошенства. Этому искусству научил меня мой незабвенный приятель Санька Зуб Золотой. Разрешите продемонстрировать. Вот вам новая колода. Подходи сюда, Вандервельде, бери карту!