Он стал очищать пальто от грязи, слыша, как отец шарит руками по гравию, ищет картуз.
— Какие ветры тебя сюда занесли? — вымолвил Михеич сурово.
— Третий раз тысячные убытки несет Автострой из-за порчи электричества, отец. Неужели это твоих рук дело? Подумать — так и то страшно.
— Это ты отколь взял, что я непотребным делом занимаюсь? — огрызнулся тот. — Может быть, я тут ни при чем.
— Брось лицемерить. Какая мерзость! И как ехидно, глупо! Из-за угла. И кто? Всю жизнь считающий себя честным тружеником.
— Цыц, котенок! — вскричал отец. — Махну тебе по шее, отвалю дурную твою башку. — И потом более мирно добавил: — Вот вы на рисковое дело не способны.
— Кто это «вы»?
— Ты, к примеру, которого выкурили из университета, как чуждого. Не давши доучиться трех недель, попросили перед самыми экзаменами. Эх, мозгляки! И другие твои приятели и ты одинаково не способны на то, на что старики идут без раздумья. А ведь за отцами вам больно тепло жилось, теперь же отреченье от отцов в газетах пишете. Только и в мыслях у вас, чтобы ушли мы на тот свет, карьере бы вашей легче. Эх вы, начетчики! Жду вот, когда ты тоже отреченье напишешь и перестанешь ко мне ходить. Названье этому у вас «отмежеваться». Что ж, коль быть большевиком, так надо «отмежевываться». Наверняка скажут — «наш».
Отец засмеялся громко, победно, а сын ответил тихо:
— С таким, как ты, умному сыну не по пути. Кто ты? Обозленная разбитая ветошь.
— Так, — согласился отец. — Что ж, пускай в расход нас. Про эти мои дела, стало быть, доложишь начальству?
— Обязательно. Вредителям никакой пощады.
Отец засмеялся:
— Врешь! Бахвальство у тебя одно насчет донесенья-то. Я в кровь свою верю крепко. Впрочем, как сказать? Тебе, может быть, Теплее место начальники обещали?
— Нет, я простой каменщик.
— Изъясняешься ты, как рабочий, а получается не то. Смысл другой в этих словах. Нет, моя плоть-то. Не донесешь, не отречешься.
— Отрекусь, — упорно сказал он.
— Мать велела передать, — не слушая его, говорил отец, — спину у ней ломит, видно, чует конец. Велела увидаться. Ты брось болтать выдумку, ты подумай про мать, доноситель. Как же ты, ученый человек, доносительством заниматься будешь, когда сердцем ты к нам прирос?
Они шли по направлению к шоссе.
— Ошибаешься, — говорил сын тихо, но горячо. — Я ненавижу, отец, твою манеру жить и думать. Вы, старики, умеете только барыши гнать да чайничать с кулебяками. Нет, не с вами я. Ты гляди — страна наша, дура неумытая, заводами покрывается и всему миру грозит. А кто передом идет? Большевики. А чей в них пыл? Русский. Не понять тебе этой премудрости. Умом вы коротки, убежденьем грубы, помыслами грязны. Нет у вас этого размаха бескорыстной любви к родине. А тут-то корень. Вам торговлишку, президентишку, порядочек. Ну а Россия, отец, — отчизна?
— Что ж? Россия — Россия и есть. Земля громадная, да власть жестка.
— А мне она при всякой власти мила. Власть — полая вода. А России утечь некуда. Вечна она. Эх, остолопы, бородачи, азиатского скопидомства сыны!
— Скупость — не глупость. Скупые умирают, а дети сундуки отпирают. Вот тебе не довелось, и злишься.
— Отстань отец. Не заговаривай зубы. Не балагурь. Я не шучу. Советская власть не милует вредителей.
— Мы все вредители, окромя билетников, — возразил Михеич, — возьми тебя ли, меня ли, третьего ли. Вот как!.. Ты в партию не записался еще?
— Нет, пока только комсомолец.
— Ну, значит, со мной твоя душа. Хошь — не хоть. На многих это заметно. С ними смыкаются, видимость делают одну, а душа к нам прет. К нам! Я это вижу, я сам ударник и первейший работник на стройке. Начальство мною не нахвалится, и, как тебе известно, газета портрет мой помещала с подписью «герой». Выручкин — фамилия знаменитая. Ты, чай, променял ее на какого-нибудь Пролетаркина. И уж зовут тебя, чай, не Костя, а Ким.
— Променял. Угадал ты. На полпути останавливаться нечего. Прощай! В случае чего — не пеняй, что солон я тебе.
Не успел сын договорить, как отец подскочил к нему, схватил его за грудь и подмял под себя. Сын слышал — скрипнул отец зубами и вскричал неистово:
— И взаправду ты это вбил в голову, щенок?
Потом все скрылось в тумане. Когда он пришел в себя, то увидел, что сидит на шоссе, отец трет ему виски, приговаривая:
— Убить тебя — и взыску не будет. А вот кровь заговорила. Эх, молодежь! Вот все вы такие: языком больше работяги и ростом не обижены, а старикам в стойкости уступите как раз. Говорится не зря: велик жердяй, да жидок; мал коротыш, да крепыш. Вам бы книжки да девицам грудки тревожить. Иди ночуй у меня, сокровище.
По шоссе шел грузный автобус, и кто-то кричал из него во тьму:
— Квитанцию не забудь, квитанцию!
— Нет, — сказал сын, — не пойду я к тебе. А матери скажи, что повидаюсь. Мать тут не виновата. Уходи, отец, уходи, без тебя обойдусь.
— Коли так, прощай пока. Хлипкие вы ноне. Раз-другой стукни — и дух вон. А нас, было время, не так бивали, и крепости только прибавлялось. Меня полсотни раз безменом колотили, и получился, глянь-ко, толк! Прощай, сердяга!
Сын не подал ему руки. Он услышал, как прошлепал отец по шоссе, как постоял и пошел дальше авто, забрасывая его брызгами. Неустроев поднялся, охая от боли. Висок его горел.
«Да, он готов был меня растерзать. Классового врага в лице сына не помилует, — подумал Неустроев, внутренне улыбаясь. — Какой напор у них, стариков, какая прямота души наедине с самим собою и какая изворотливость на людях! Ведь он, верно, ударник».
Автобус ушел в соцгород, и никого вблизи не было видно. Неустроев сделал рупор из ладони, побежал по шоссе и крикнул в темноту:
— Отец, слово мое крепко, хранись смотри.
Ответа не последовало. Тьма окутала завод. Из-за главной конторы выглядывал край механосборочного цеха — весь из железа и стекла, он был, этот край, светел и весел, — да рядом над кузнечным цехом высилась труба, неукротимая во все часы дня и ночи.
Глава XXIX
ЛЕШИЙ
Было такое дело. Ивану намекнули, что к приезду иностранных людей не мешало бы прибрать малость близ соцгорода. Начальник строительства даже так выразился: «Всё торчат еще остатки деревянной Монастырки — неубранные прясла, развалившиеся бани. Срамота! Бани эти торчат как укор нашей нерасторопности. Хоть бы спалили их рабочие…»
Ни свет ни заря, а Иван встал. Солнышко не выходило еще из-под земли, но край неба уже заметно забелел на востоке. Иван обошел окрестности соцгорода — и верно: увидел, лежали кое-где кучи неубранного навоза, старые ветлы стояли с грачиными гнездами, а за соцгородом, на самой черте ольшаника, торчало несколько бань, кособоких, без крыш, без предбанников, с выбитыми окошками. И как только они уцелели! Иван разглядел их извне и ради любопытства вошел внутрь одной из них. Ударило в нос затхлостью, гнилым деревом, лежалым березовым веником. Мрак никогда не уходил из этой деревянной клетушки. Иван только приоткрыл дверь и, остановившись на пороге, посмотрел. Потолок был цел, близко к двери стояли две кадушки, из них несло застоявшейся водой, а прямо в дальнем углу Иван заприметил столбом стоящего человека, одетого во что-то слишком странное. Иван перепугался и захлопнул дверь. Немного постоял, обдумываясь. Тут он уверил себя, что ему «показалось», и решил это проверить. Отворив опять дверь, он чуть не вскрикнул: человек стоял там же и по-прежнему недвижимо. «Что за оказия такая? — подумал он. — Оборотень это или морочит меня шутник какой?» Сжимая кулаки, он крикнул, но никто на это не отозвался. Он топнул ногой, потом пригрозил и уж после этого солоно выругался; человек даже не шевельнулся. Иван приблизился к фигуре. Жадно и опасливо он оглядел ее.
Верно, перед ним стоял человек, обросший, весь темный от грязи, в порванном чапане и островерхой шапке, он был неподвижен, и только из-под густых бровей глядели два невеселых, остро возбужденных и странных глаза. Иван отшатнулся в ужасе к крикнул: