— Запомни сказку-то. Конечно, плохо, что дурак умных обыгрывает: тут сказалось суеверие народа. А может быть, это суеверие есть пристанище обездоленных. То-то! Барства много в нас. Много, знаете, этих великих стремлений посередь быта, мелких дрязг, этих, знаете ли, идей за кружкой грязного пива. Шапка-невидимка, скатерть-самобранка, ковер-самолет… Да разве не тешились русские люди до нас, задумавших великую коммуну, упрочить на земной планете завтра же царство небесное? Вот и выходит, нигде не могла быть революция, как у нас, ибо мы прошлым к этому подготовлены. Да разве случайность эта наша действительность — в пять лет сделать вещи удивительнее, чем ковер-самолет?
Он приободрился, взял коньки под мышку и сказал:
— На каток скоро. Прощай, Переходников. Попомни, я умею трогать сердца не только путем нанесения оскорблений.
Он ушел, потом вернулся, когда Иван уж выходил на перрон. Схватив Ивана за рукав, Неустроев оттащил его в тень и вдруг зашептал бредово:
— Мужик теперь стал помыслом всех, упованием каждодневным. Каждый по-своему видит в нем якорь спасения. Спасения от чего? Тут сразу мнения расходятся. Одни видят в нем избавление от большевизма и зловредных ленинских идей, другие — от заразы цивилизации и гнилой революционной интеллигенции, от безбожья, третьи — от турок, англичан и немцев, будто бы создавших для нашей Руси большевизм, пятый видит в мужике избавленье от семитов, якобы испортивших мирное житие русских людей, шестые — от разврата, седьмые и восьмые — еще от чего-нибудь. Всех не перечтешь, каждый теперь старается предъявить к мужику какие-нибудь требования, возложить на него осуществление каких-нибудь надежд. И каждый старается при этом подогнать его под уровень этих требований и этих надежд. И каждый себе представляет мужика по образу своему и подобию. Один рисует себе мужика в роли библейского Авраама, позволяющего высшему над собою издеваться до крайностей, другой — в образе бездарного трактирщика, сворачивающего с дозволенья местной милиции скулы селянам-посетителям, третьи — в образе мудрого Кампанеллы, четвертые — в образе Пугачева и так далее. Ан никто не угадал. Мужик — святая шельма, и эта шельма всех обманет. Раскусил ли?
Лава людей потекла к вагонам с корзинками, с мешками, визжа, шумя, ругаясь.
«Верно или притворяется он в любви к мужику?» — раздумывал Иван.
Он купил открытку и написал Мозгуну:
«Гриша!
На вокзале я встретил Костьку, он был выпимши, но язык был в ходах, и мне так сдается, что вовсе не тот он мне показался, каким я его всегда видал. И не мешало бы всей комсомолии его пощупать. Я его не понимаю, он очень знающий, а ты сам порядочный книжный читарь.
Иван Переходников.
Писано на вокзале. Декабря 2 дня 1931 г."
Глава XXXIII
СПОРТ
Сиротина была искренней и думающей девушкой. Женские настроения и разговоры считала «мещанской» глупостью, а в проснувшемся чувстве сама себе не признавалась. Усвоив все, что говорилось в холостой среде о семье и браке («Не сошлись — экая беда, — разойдутся, только бы работе не мешало; это так просто»), она оказалась вдруг жалко беспомощной, как только случай врасплох вовлек ее в силки «простых» этих вопросов.
Когда она узнала, что Мозгун намерен с нею «жить» (именно «жить»: для себя она не могла допустить выражения «выйти замуж», — оно так «чуждо» звучало), она сразу решила: столь деловой и свой «на большой палец» активист «имеет данные» на нее. Поэтому тогда прямо сказала она себе, получив Гришкину записку: «В цех приду, Мозгуну отвечу: согласна».
Но когда её подруга Симочка, которую поселили в одну с ней комнату, сидя вечером на кровати, стала осматривать коньки, рассказывая при этом, как много народу сегодня придет на каток и что «все-все наши будут, все», это обожгло Сиротину, потому что для Симочки «все-все» означало одного Неустроева. Сиротина хорошо это знала. Сердясь на неподатливость свитера, торопливо стала она готовиться на каток. Симочка удивленно глядела на подругу. «Я еще успею в цех после катанья, — думала Сиротина, — но опаздывать ни за что не буду».
— Я ужасно обожаю конькобежный спорт, — сказала Симочка, — и особенно если с мало-мальски порядочным кавалером.
«Мне нравится Костя, — подумала Сиротина, — за ум, конечно, и за преданность идеям, а она обожает его только как самца. Как глупа и как из всех ее пор лезет это самочное!»
Она прошлась еще раз по комнате. Езды до катка на грузовом автомобиле не больше получаса. Когда грузовик подъезжал к катку, то, не утерпев, она свесила ноги с автомобиля, отцепилась и поехала по избитой дороге, очутившись прямо подле освещенного входа в громадный сад с вывеской «Каток Динамо».
Выросла она в рабочем поселке, но на катке с детства не бывала. На этот раз при входе в сад ее точно приподняло: так сильно было впечатление от площадки, залитой светом, от грома радиоприемника, от возбуждающего потока несущихся по льду людей. Люди бежали по огромному кольцу в одну сторону, а в середине его завсегдатаи вальсировали на «фигурных». Стало буйно-весело. Когда она спустилась по дорожке и нетвердо поехала, выучка в детстве дала себя знать. Сиротина катилась и не падала, хотя ноги ее иногда разъезжались, она налетала на соседей или тыкалась носами коньков «английский спорт» в снег, обложивший каток.
Рядом с нею вдруг очутился Неустроев с Симочкой под руку, он смеялся, искусно танцуя на льду. Не заметив Сиротиной, они быстро отъехали.
«Фразер, не в пример Григорию, — подумала она. — Может увлечь только таких глупеньких, как Симочка. Мои минутные им увлеченья не в счет. Целовал он меня всегда как-нибудь случайно. Теперь я застрахована. То были гадкие минуты моей девичьей слабости. Покатаюсь и уеду в цех…»
Она прошла круг, стараясь не следить за Неустроевым, но вдруг заметила, что он едет почти рядом с ней и притом один, держится на льду вольнее, чем на земле. Она не хотела замечать его, повернула в сторону, но споткнулась. Неустроев ее моментально подхватил, опустившись на одно колено и обняв ее за талию.
— Вы напрасно. Я все равно не упала бы, — сказала она сухо, думая о том, что он вдруг отойдет и больше она с ним не встретится.
«Это и хорошо, что не встречусь, — решила она, — мне надо в цех, пускай уходит».
Она отряхнулась и осмотрела то место, где споткнулась. Неустроев стоял одаль и тоже смахивал перчаткой снег с коленок. И по всему было видно, что он ее ждал.
«А я вот нарочно промедлю, — решила она, — пусть идет к Симочке».
Руки ее бегали беспорядочно и без нужды по складкам платья, и как только она поправила его, тотчас же тронулась. Неустроев подхватил ее на бегу под ручку и увлек за собой.
«Почему он меня не спросил об этом? — подумала она. — Какая самоуверенность! Я — не Симочка».
Она поехала быстро, почти не передвигая ногами: так сильно он ее буксировал. Рука его твердо держалась у ней на талии, оттого было непривычно стыдно и смутно-радостно.
«Как он смеет?» — неслось у ней в голове, а лицо ее улыбалось снегу и людям. В глазах все сливалось в общую пьяную карусель, и она почти не слышала, что он говорил.
— У начинающего вследствие скользкости льда всегда есть желанье двигать вперед чаще ногами. Не делайте этого, не давайте ногам скользить произвольно, следите за направлением носка скользящей ноги, корпус наклоните.
Слова доносились словно издалека, слова не задевали ее сознания, радость обнимала ее, и она с ужасом и восторгом думала:
«Он выпивши. Это редко случается. Он может допустить что-нибудь хуже. К чему он обнял меня за талию? Достаточно схватиться руками».
Она прижималась к нему теснее и даже не стеснялась в этом перед Симочкой, которая проехала мимо, а за ногами уж вовсе не следила: теперь ей было не до этого. Вдруг он резко повернул влево и воткнулся в снег, увлекая ее за собой. Лицо ее на мгновенье прильнуло к его лицу, она знала, что это он сделал намеренно, хотела отнять руки и сказать что-нибудь строгое, но он так беззаботно хохотал и так хорошо улыбался, что она промолвила: