Всплеск насилия, характерный для любой революции на определенном этапе ее развития, вовсе не является полностью стихийным, но в значительной степени легализуется новой властью, представляя собой элемент правовой политики (террор обычно начинается не спонтанно, а объявляется специальными юридическими актами).

Дело в том, что старый порядок имеет по меньшей мере одно преимущество перед революционным правом: он опирается на силу традиции и массовой привычки, а значит, не нуждается в постоянном подкреплении насильственными методами. Суровость и репрессивность революционного права во многом является компенсацией его внутренней слабости, отсутствия подлинной убедительности. По этой же причине оказывается необходимым демонстративное физическое устранение лица, символизирующего собой весь прежний правопорядок.

Тем не менее противоборство старой и новой правовых систем может затягиваться на некоторое время. Поэтому революция дает обществу достаточно редкостный опыт, именуемый в научной литературе «правовым плюрализмом»: он понимается как ситуация, когда в какой-либо стране, провинции или регионе сосуществуют более двух разных правовых систем и в одной и той же ситуации может применяться каждая из них[385]. Впрочем, представление о правовом плюрализме в современной юридической антропологии отличается некоторой непоследовательностью, поскольку его обычно распространяют на такие явления, которые выходят за пределы приведенной трактовки. В частности, правовой плюрализм чаще всего усматривают в том, что различные социальные, культурные, этнические группы (меньшинства) в рамках одного общества могут вырабатывать и соблюдать собственные нормативные порядки. Однако здесь, очевидно, не происходит никакого «сосуществования правовых систем», а налицо лишь множественность нормативных регуляторов; говорить в таких случаях о правовом плюрализме – значило бы отождествлять понятия «право» и «норма», т. е. отрицать существование каких-либо форм регламентации совместной жизни, кроме права – тогда все правила поведения действительно могли бы рассматриваться как различные типы права. Но стирание различий между «правом» и «правилами» явно противоречит сложившейся терминологической традиции. Если же подобные «неофициальные» нормативные порядки поддерживаются и санкционируются государством (как, например, крестьянское или инородческое обычное право в дореволюционной России), то здесь опять-таки речь не идет ни о каком сосуществовании разных правовых систем, а лишь о единой правовой системе, вмещающей в себя различные нормативные подсистемы в качестве составных частей.

Однако именно в периоды революций общество сталкивается с реальным опытом правового плюрализма, поскольку появляются различные центры власти, каждый из которых действует путем издания общеобязательных нормативных требований. Эти центры власти могут представлять собой реликты прежнего социального строя или конкурирующие между собой группировки революционных сил. Например, в первые годы Советской власти в России, как известно, активно функционировали не только институты власти, сформированные большевиками (ВЦИК, Совет народных комиссаров и др. с их местными органами), но и различные правительства, созданные белогвардейскими войсками на контролируемых ими территориях, а в течение короткого времени – еще и выборный представительный орган, Учредительное собрание. Все эти органы занимались нормотворческой деятельностью, и по формальным признакам исходящие от них нормативные установления носили юридический характер. Вместе с тем они не составляли единой системы, поскольку отрицали юридическую силу друг друга.

Какая же из этих нормативных общностей может и должна считаться правом? Решить этот вопрос при помощи таких критериев, как «действенность», «исполняемость» и т. п., представляется затруднительным. Постфактум, разумеется, юридический характер признается только за «нормативной продукцией» победившей стороны. Однако в период противостояния едва ли можно определить, чье нормотворчество более результативно с точки зрения числа подчиняющихся ему людей. Во-первых, в революционные эпохи степень повиновения нормативным требованиям вообще существенно снижается, от кого бы они ни исходили. Во-вторых, бурный и драматический характер революционных событий, очевидно, делает невозможным точное исчисление актов правомерного поведения в сравнении с количеством противоправных деяний. Соответственно, оценить уровень исполняемости нормативных установлений, исходящих от различных субъектов власти, также оказывается невозможным.

Таким образом, единственным точным критерием остается внешняя форма, которая в том или ином виде выдерживается всеми органами, претендующими на завоевание власти. Поскольку на каждой территории таких субъектов может быть несколько, то издаваемые ими нормы являются юридическими в одинаковой степени, что и позволяет квалифицировать данную ситуацию в качестве «правового плюрализма».

Это положение дел сохраняется до того момента, пока одна из конкурирующих сил не одерживает верх в борьбе и не завладевает монополией на форму права. Это означает, что централизованная власть в императивном порядке объявляет, какие источники права она признает, кем и в каком порядке они могут создаваться и каким способом должны доводиться до сведения общества. Другие претенденты на власть подавляются, прекращают свою нормотворческую активность, и в этот момент состояние правового плюрализма завершается.

Тем не менее даже после этого революционное право не обретает устойчивого статуса. Дело в том, что формальное господство одного нормативного порядка еще не означает, что его социальная миссия реализована. Чтобы производить необходимое интегративное, мобилизующее и управляющее действие на людей, право должно обладать сильными суггестивными качествами, т. е. быть инструментом коллективного внушения. У адресатов правового регулирования не должно быть сомнений в том, что требованиям права следует подчиняться. При этом их «акт признания» должен распространяться на всю систему правовых норм, ведь невозможно обосновывать целесообразность каждого отдельного требования.

В рамках «старого» (дореволюционного) правопорядка, как уже отмечалось, это внушение опирается на силу традиции и привычки; правовые императивы воспринимаются как часть устоявшегося образа жизни, что обеспечивает относительно высокий уровень их соблюдения. Нововведения революционной эпохи этим свойством не обладают, что требует, кроме прочего, обращения к силовым и количественным способам легитимации.

Силовая составляющая выражается в том, что революционным законам, как правило, в той или иной степени свойственна жестокость, вызванная не только борьбой с врагами, но и необходимостью показать мощь новой власти и права. Способность закона стать причиной человеческой смерти есть наглядное свидетельство того, что закон не является пустой формальностью. Показательные судебные процессы, проводимые по упрощенной процедуре и завершающиеся смертными приговорами, являются признаком того, что революционное право еще не обрело устойчивого качества[386]. Однако в какой-то момент жертвами этих процессов становятся сами вожди революции, и это означает, что правовые институты уже набрали собственную силу и стали самостоятельным фактором социальной жизни, а не орудием в руках отдельных личностей.

Другое направление легитимации революционного права основывается на том, что относительная слабость его регулятивных возможностей в какой-то мере компенсируется количеством издаваемых правовых актов. Тем самым демонстрируется, что правовая система способна порождать новый нормативный материал и, следовательно, является жизнеспособной. Новый правопорядок стремится заполнить созданные революцией вакуумы в нормативном регулировании общественных отношений и тем самым выйти на уровень дореволюционного права хотя бы в количественном отношении.

вернуться

385

См., например: Бенда-Бекманн К. фон. Правовой плюрализм//Человек и право. Книга о Летней школе по юридической антропологии. М., 1999. С. 8–23.

вернуться

386

См., например: Дикарев И.С. Парижский революционный трибунал. Очерк организации и деятельности (1793–1795 гг.). Волгоград, 2006.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: