А что, если их больше, чем двое? Бели их, скажем, трое?
Понимаешь? Тебя явно заносит. Почему бы тебе сразу не представить четверню, раз уж ты так решил?
Вдова в Триттау положила глаз на Клауса и стала делать ему пикантные намеки. В ее-то шестьдесят? Может быть. Но, скорее всего, она помоложе. Сорок один? Сорок два?
В Уорчестере он обратился с просьбой к своей хозяйке, миссис Лейбовитц, может ли он позволить себе заказать международный разговор.
— Конечно, я оплачу его.
— Мистер Либерман, будьте любезны! Чувствуйте себя у нас как дома; это ваш телефон!
Он не стал спорить. На его часах было четверть шестого. То есть четверть двенадцатого в Европе.
Оператор сообщила, что номер Клауса не отвечает. Либерман попросил ее повторить вызов через полчаса и повесил трубку; подумав минуту, он снова снял ее. Перелистав странички своей адресной книги, он дал номера Габриеля Пивовара в Стокгольме и Эйба Гольдшмидта в Оденсе.
Связь с ними состоялась как раз, когда он сидел за обедом с четырьмя Лейбовитцами и пятью гостями. Извинившись, он уединился в библиотеке.
Гольдшмидт. Они перешли на немецкий.
— В чем дело? Надо еще кого-то проверить?
— Нет, речь идет о тех же двоих. Есть у них сыновья примерно тринадцати лет?
— У того, что в Брамминге, есть. Хорв. У Оккинга в Копенгагене было две дочери примерно такого же возраста.
— Сколько лет вдове Хорва?
— Молодая. Я был прямо удивлен. Дай-ка припомнить. Чуть моложе Натали. Лет сорока двух, я бы сказал.
— Ты видел мальчика?
— Он был в школе. Мне надо было поговорить с ним?
— Нет, я просто хотел узнать, как он выглядит.
— Тощий мальчишка. На пианино стоит его фотокарточка, на которой он играет на скрипке. Я что-то сказал о нем, а она ответила, что снимок старый, на нем ему всего девять лет. Теперь ему около четырнадцати.
— Темные волосы, голубые глаза, острый нос?
— Как я могу все это помнить? Да, темные волосы. О глазах сказать ничего не могу; снимок был черно-белый. Худой мальчишка с темными волосами играет на скрипке. Я думаю, ты наконец удовлетворен.
— Думаю, что да. Спасибо тебе, Эйб. Спокойной ночи.
Едва он повесил трубку, как телефон тут же Зазвонил снова.
Пивовар. Говорить они стали на идише.
— У тех двух человек, которых ты проверял… были ли у них сыновья примерно четырнадцати лет?
— У Андерса Рунстена — да. Но не у Перссона.
— Ты видел его?
— Сына Рунстена? Он рисовал на меня карикатуры, пока я ждал его мать. Я еще шутил с ним, что буду выставлять его в своем магазине.
— Как он выглядит?
— Бледный, худой, с темными волосами и острым носом.
— С голубыми глазами?
— Со светло-голубыми.
— А матери сорок с небольшим?
— Я тебе говорил об этом?
— Нет.
— Так откуда ты знаешь?
— Пока я не могу разговаривать. Меня ждут люди. Спокойной ночи, Габриель. Всего доброго.
Телефон тут же снова звякнул, и оператор сообщила, что номер Клауса все не отвечает. Либерман сказал, что повторит звонок попозже.
Он вернулся в столовую, чувствуя легкое головокружение и полную пустоту в черепе, словно сам он где-то еще (в Освенциме?), а здесь в Уорчестере присутствуют только его одежда, кожа и волосы.
Он задавал обычные вопросы, отвечал на такие же и рассказывал привычные истории; старательно ел, чтобы не расстраивать заботливую Долли Лейбовитц.
На лекцию они отправились в двух машинах. Он прочел ее, ответил на вопросы, подписал несколько книг.
По возвращении домой он еще раз пытался связаться с Клаусом.
— Там пять часов ночи, — напомнила ему оператор.
— Знаю, — сказал он.
Клаус тут же ответил, сонный и растерянный.
— Что? Да? Добрый вечер? Где вы?
— В Америке, в Массачузетсе. Сколько лет было той вдове в Триттау?
— Что?
— Сколько лет было той вдове в Триттау? Фрау Шрейбер.
— Господи! Да не знаю, трудно сказать, столько на ней было косметики. Хотя куда моложе его. Под сорок или сорок с небольшим.
— С сыном примерно четырнадцати лет?
— Примерно так. Встретил он меня недружелюбно, но сердиться на него было просто нельзя; она отослала его к сестре, чтобы мы могли поговорить «с глазу на глаз».
— Опишите его.
На несколько секунд наступило молчание.
— Худой, ростом мне примерно по подбородок, голубые глаза, темно-каштановые волосы, острый нос. Бледный. А что случилось?
Палец Либермана лежал на квадратной кнопке номеронабирателя. Круглая смотрелась бы лучше, подумал он. В острых углах есть какая-то бессмыслица.
— Герр Либерман?
— Нет, наши поиски были не впустую, — сказал он. — Я нашел связующее звено.
— Господи! В чем же оно?
Набрав в грудь воздуха, он медленно выпустил его.
— У всех них один и дот же сын.
— Один и тот же… что?
— Сын! Один и тот же сын! Точно такой же мальчишка! Я видел его здесь и в Гладбеке; вы видели его там. Кроме того, он в Гетеборге, в Швеции, и в Брамминге, в Дании. Точно тот же самый мальчишка! Он или играет на каком-то музыкальном инструменте, или рисует. Его матери неизменно сорок один — сорок два года. Пять разных матерей и вроде пять разных сыновей, но во всех этих местах один и тот же сын.
— Я… я не понимаю.
— Как и я! Но это звено хоть что-то объясняет, так? И оно полно сумасшествия не больше, чем то, с чего мы начали! Пять мальчйшек, один к одному!
— Герр Либерман… я предполагаю, что як может быть и шесть. Фрау Раушенберг во Фрейбурге тоже сорок один или сорок два года. И у нее сынишка. Я не видел его и не спрашивал о возрасте — мне в голову не пришло, что это может оказаться важным — но она как-то упомянула, что, может быть, он тоже будет учиться в Гейдельберге, но изучать ие право, а журналистику.
— Шесть, — сказал Либерман.
Между ними возникло напряженное молчание, которое все длилось.
— Из девяноста четырех?
— Шесть — это уже невозможно, — сказал Либерман. — Так почему бы и нет? Но если бы даже то и было возможно, чего быть не может, с какой стати они решили убивать их отцов? Честно говоря, мне бы хотелось сегодня пойти спать и проснуться в Вене в тот вечер, когда все еще не началось. Вам известно, что было основным интересом Менгеле в Освенциме? Близнецы. Он убил тысячи их, «изучая», каким образом можно создать первостатейного арийца. Можете ли вы сделать мне одолжение?
— Конечно.
— Поезжайте еще раз во Фрейбург и гляньте там на мальчика: убедитесь, что он точно такой же, как в Триттау. А потом скажете мне, окончательно ли я рехнулся или нет.
— Сегодня же отправляюсь. Куда мне звонить вам?
— Я сам вам позвоню. Спокойной ночи, Клаус.
— С добрым утром. То есть спокойной ночи.
Либерман положил трубку.
— Мистер Либерман? — из дверей ему улыбалась Долли Лейбовитц. — Не хотите ли посмотреть новости вместе с нами? И чего-нибудь вкусненького? Пирожное или фруктов?
Молоко у Ханны высохло, и Дана плакала, так что было понятно, отчего Ханна вне себя. Ей можно было посочувствовать. Но какой был смысл в том, чтобы менять имя Даны? Ханна продолжала настаивать.
— И не спорь со мной, — сказала она. — Отныне мы будем называть ее Фридой. Прекрасное имя для ребенка, и у меня снова появится молоко.
— Это не имеет никакого смысла, Ханна, — терпеливо сказал он, пробираясь рядом с ней по снегу. — Одно не имеет ничего общего с другим.
— Ее имя Фрида, — сказала Ханна. — Мы поменяем его в законном порядке.
В снегу у нее под ногами открылся глубокий провал и она соскользнула в него с плачущей Даной на руках. О, Господи! Перед глазами у него плыла нетронутая белизна снега, и он лежал в темноте на своей кровати, вытянувшись на спине. Уорчестер. Лейбовитцы. Шесть мальчиков. Дана выросла. Ханна умерла.
Ну и сон. Откуда он к нему явился? И к тому же Фрида! И Ханна с Даной, падающие в провал…
Он полежал еще с минуту, отгоняя от себя ужасные видения, а потом поднялся — сквозь щели жалюзи пробивался слабый свет наступающего дня — и пошел в ванную.