Я выхватываю из кармана забытую после бритья и давно бессознательно ощущаемую бритву и сильно, еще не веря, косо провожу по ладони. Полоса сначала белая, потом начинает проступать кровь.
— Вот… слюдяная фабрика! — кричу я.
Щелкнув, она вынимает из душной сумки платок, прижимает к моей ладони.
— Ну, что ты еще от меня хочешь? — заплакав, обнимая меня, произносит она…
Вернуть! Вернуть хотя бы этот момент!
Я выбегаю с телеграфа, прыгаю через ступеньки, вдавливаюсь между мягкими губами троллейбуса. Думал ли я, еще год назад ненавидевший всяческие излияния, что буду вот так, с истерической искренностью, рассказывать случайно встреченному, малознакомому человеку историю моей любви?
— Ну, мне пора! — говорит он, осторожно кладя руку мне на колено. Встает и идет.
Думал ли я, иронический супермен, что буду вот так валяться на асфальте, кататься и стонать, норовя при этом удариться головенкой посильнее!
Я в отчаянии, но где-то и счастлив — жизнь наконец-то коснулась меня!
Потом… я на коленях стою перед проводником, сую ему мятые деньги, умоляя пустить меня в поезд.
И вот я снова смотрю — все толпой выходят с работы, хлопает дверь. Вот появилась любимая, идет через лужайку, задумавшись. У меня вдруг отнялись ноги и язык, я только махал ей рукой. Маленький человек, идущий перед нею, живо реагировал на все это — сорвал кепку, кивал, хотел перебежать сюда. А любимая шла, задумавшись, не замечая меня.
Потом мы расстались насовсем, но я долго еще этого не понимал. Мне все казалось, что вот сейчас я встречу ее и спрошу, усмехаясь: «Ну что? Правильно я делаю, что тебе не звоню?»
И она в своей манере потрясет головой и быстро скажет: «Неправильно».
…Однажды в какой-то столовой, сморщившись, я поднес к глазам никелированную баночку с жидкой желтой горчицей внутри, с черным засохшим валиком на краю и легким, щекочущим запахом… и вдруг почувствовал непонятное волнение.
Я долго думал, ловил и потом все же вспомнил.
Однажды я вызвал ее поздно… Она кашляла… Мы сидели на скамейке… И вдруг она, вздохнув, прислонилась спиной ко мне. Воротник ее платья слегка отстал, и легкий, едкий — знакомый, но не узнанный в тот раз — запах пощекотал мои глаза и ноздри. Я и не думал тогда об этом и теперь только понял, сейчас: она отлепила тогда горчичники, и кожу ее еще саднило и щипало — вот что еще я узнал про нее теперь!
И я вдруг радостно вздохнул, хотя, казалось бы, все это не имело уже значения.
Ювобль
(Любовь)
После работы он стоял на углу, и тут его кто-то так хлопнул по плечу, что стряхнул пепел с папиросы. То оказался старый его приятель, Баш или Кустовский, что-то в этом роде. Они прошли между штабелями бревен и вышли к набережной, усыпанной щепками. На опрокинутой лодке сидел старик, заросший, в пыльной кепочке, раскручивая в бутылке кефир. За лодкой, прямо на земле, сидел и плакал парень.
— Что это Витя плачет? — обращался к нему старик.— Кто это Витю обидел? За что? А за то Витю обидели…— Голос старика зазвенел.— За то Витю обидели, что он вчера восемь рублей показал и смылся.
И напрасно Витя говорил, что это были деньги на билет, что он уехать хотел,— старик его больше не слушал.
Войдя с Кустовским и оглядев всю картину, он поздоровался с парнем и стариком и удосужился выпить кефира. Бутылка пошла по кругу, потом по квадрату.
Потом вышло солнце, и они стояли у кирпичной стены и играли в пристенок тонкими, почти прозрачными пятаками. Он стоял над всеми, постукивая пятаком о кирпич, и рука его ходила плавно и точно, словно лебединая шея. Тут появился еще один игруля, в длинном зеленом пальто, до земли. У самой земли имелся карман, и из него торчала бутылка. Получался совсем уже праздник.
И он пришел после этого к ней и заснул на ее диване.
Потом он вдруг проснулся, неожиданно бодрый, и стал говорить ей, что все, конечно же, будет, и подарок он ей подарит, такой, знаешь, подарок, чтобы только им двоим, чтобы никому больше не пристроиться, только им.
— Понятно,— усмехнулась она,— то есть двуручную пилу.
— Слушай,— испугался он,— а чего никто не спит?
— Ждут,— прошептала она,— вскрика.
Тут он опять уснул, и проснулся глубокой ночью, и думал, в темноте лежа: чем это она волосы свои укладывает? Какой-то запах от них родной, волнующий.
Тут она потрогала голову и, думая, что он спит, встала и подошла к столу. Нагнув тяжелую бутылку пива, она налила его себе в горсть и провела ладонью по волосам. Одна капля легко покатилась по ее спине, но внизу спины, на белом плавном подъеме, стала замедляться, округляться, поблескивать, и, едва одолев подъем, оставив на нем половину себя, снова раскатилась до сгиба ноги, и за ним опять стала замедляться, задумываться…
Утром она шла, улыбаясь, сладко и гибко потягиваясь, и все смотрели на нее с осуждением. И она говорила, что вот сейчас расстегнет кофту и вытряхнет оттуда маленького чертика с бороденкой и бельмом, и как он шлепнется в газон, на траву, быстро вскочит и побежит через улицу…
После этого они прожили месяц, но не все было хорошо. Временами он падал духом, и тогда, вперив свой взгляд с высоким глазным процентом и придав всему буквальный, пригвожденный смысл, он вдруг понимал, как все у него плохо. Но ведь понять так все, как часто люди вдруг понимают все, а именно по первой, самой грубой схеме, дело не такое уж хитрое, да только не стоит.
Но все же иногда бывало. Да еще бы и нет, если он сидел на диване, свесив ноги в пустоватых носках, одурев ото сна в жару, в этой комнате за городом, где ее уже третьи сутки не было.
И когда она все же явилась и подошла к нему, застенчиво улыбаясь своею наглой улыбкой, он оттолкнул ее и сбежал по деревянным ступенькам, два раза выстрелив дверьми.
А тут еще подскочили трое смутно знакомых людей и начали его бить, и сначала они его побеждали, а потом вдруг он стал их побеждать и избил всех троих, а у одного даже отнял очки и пуловер. Дальше он запутался в ботве и, в бешенстве порвав ее ногами, побежал через ямы, осыпая в них землю. Дальше шли куры, башни, огороды, сады какие-то непонятные. У кузницы он со звоном залез на колесницу и просидел на ней до утра. Он сидел один на высоко вознесенном холодном железном стульчике, а на земле, направленные от него во все стороны, как для обороны, стояли системой кривые ржавые ножи. Утром, заметив это свое положение, он засмеялся, слез и пошел домой.
Ожидая там увидеть обычную реакцию, он был удивлен, как она, лежа животом на полу возле сваленной в углу репы, вырезала из нее ножом правильные кубики и, оглядев их, съедала. Наверное, подумал он, будь посильнее мой толчок, была бы и форма кубиков посложнее. А может, наоборот. Кто ее знает. Видно, есть в ней эта защищенность, это спасительное смещение. Плохо тем, у кого этого смещения совсем нету, у кого при виде почты обязательно появляется мысль о письмах. Таких и погубить легко. Так нельзя. И как наша земля имеет атмосферу, в которой изменяются, разрушаются, сгорают летящие в нее метеориты, так и человек должен иметь атмосферу духовную, где изменяются, разрушаются, сгорают летящие в него несчастья.
Так они жили до глубокой осени. Спали, а потом гуляли по длинным широким каналам с питьевой водой, с белесой вьющейся травой на дне.
И однажды увидели они ровный пруд, тоже питьевой, куда сходились все эти каналы. Из пруда приподнимался остров, и на нем стоял старый замок. Они смотрели на него, смотрели и вдруг вспомнили его историю. Как прожили здесь жизнь по несчастью попавшие сюда иностранные принц и принцесса. И был это даже не замок, а памятник их тяжелым старинным отношениям. Вот эту башню с площадкой, например, построил он для начала разговора. Чтобы, взойдя на нее с принцессой, сказать как бы между прочим: «А сегодня ветрено, дорогая». А та ему на это в ответ пристроила флигель с кривыми окошками, чтобы, сидя в их освещении, сказать иронически: «М-да». А эта длинная кирпичная галерея, ведущая от его покоев к ее,— чтобы пройти по ней единственный раз и, вытирая слезу, сказать: «Прости, я задержался на охоте».