— Он не проголодается,— сказал Майоров.— Он, наверное, творог ест.

— Тогда будем ждать, пока весь съест,— сказал нетерпеливый Брошкин.

— Это будет очень долго,— сказал директор.

— Мы тоже будем есть творог,— улыбаясь, сказал Майоров.

Он построил своих людей и повел их на четвертый двор; там они растянулись шеренгой у творожной горы и стали есть. Вдруг увидели, что к ним идет огромная толпа.

— Мы к вам,— сказал самый первый,— в помощь. Сейчас у нас обед, вот мы и пришли…

— Спасибо,— сказал Майоров, и его строгие глаза потеплели.

Дело пошло быстрее. Творожная гора уменьшалась. Когда осталось килограмм двадцать, из творога выскочил человек. Он быстро сбил шестерых лейтенантов. Потом побежал через двор, ловко увернувшись от наручников, которые лежали на крышке люка. Брошкин побежал за ним. Никто не стрелял. Все боялись попасть в Брошкина. Брошкин не стрелял, боясь попасть в шпиона. Стрелял один шпион. Вот он скрылся в третьем дворе. Брошкин скрылся там же. Через минуту он вышел назад.

— Плохо дело,— сказал Брошкин,— теперь он в масло залез.

Фаныч

Однажды на остановке метро ждал я одну колоссальную девушку! Вдруг вместо нее подходит старичок в длинном брезентовом плаще, в малахае, надетом задом наперед.

— Такой-то будешь сам по себе?

— Ну, такой-то,— говорю,— вы-то тут при чем?

— Такую-то ждешь?

— Ну, такую-то. Вы-то откуда все знаете?

— Так вот,— говорит,— просила, значит, передать, что не может сегодня прийти. Я, выходит что, вместо нее.

Я умолк, потрясенный. Не мог я согласиться с такой подменой.

— Так вы что,— спросил наконец я,— прямо так и согласились?

— Еще чего, так! Три рубля…

— Ну,— сказал я,— так куда?

Он долго молчал. Потом я не раз замечал эту его манеру — отвечать лишь после долгого хмурого молчания.

В тот вечер, как и было задумано, шло выступление по полной программе: филармония, ресторан, такси.

Все это было явно ему не по душе. На каком-то пустыре поздней ночью он наконец вышел, хлопнув дверцей.

«Да,— думал я,— неплохо провел вечерок!.. Такая, значит, теперь у меня жизнь?»

И действительно, жизнь пошла нелегкая… Казалось бы, все обошлось, случайный этот знакомый исчез. Но почему-то тяжесть и беспокойство, вызванные его появлением, не исчезли. И вдруг я понял, что они вошли в мою жизнь навсегда.

А ведь и все — и усталость, и старость, и смерть — приходит не само по себе, а через конкретных, специальных людей.

И Фаныч (так его звали) стал появляться в моей жизни все чаще, хотя, на первый взгляд, у нас не было с ним ничего общего.

В один предпраздничный бестолковый день — полуработы-полугульбы, а в результате ни того, ни другого — я оказался дома раньше, чем обычно. Странное, под непривычным углом солнце в комнате (редко я бывал дома в это время) вызывало у меня и какое-то странное состояние. На это освещение комнаты не было у меня готовых реакций, запланированных действий, и я так и сидел, как не свой, в каком-то неопределенном ожидании. Потом раздался звонок и вошел мой сосед, начальник сектора с нашей работы, Аникин — человек неряшливый, потный, тяжелый во всех отношениях… Рубашка отстала от его шеи, и на воротнике изнутри были выпуклые, извилистые, грязноватые змейки. Я думаю, Аникин и не подозревал, что где-то существуют чистые, прохладные, мраморные залы, переливающиеся хрустальные люстры, подобное ветерку пение арф.

Мир Аникина был другой — тесные забегаловки, где, не замечая, в папиросном дыму, роняют серый пепел на желтоватые нечищеные ботинки, земляные дворы с деревянными столиками для игры в козла. И все это уже чувствовалось в нем, все это он как бы носил с собой.

И тем не менее я стал вдруг замечать, что провожу с ним три четверти своего времени. Сначала я утешал себя, что все ж таки связан с ним производством и что двери наших квартир упираются боками, и надо же с соседом соблюдать хотя бы видимость приличий. И все свое времяпрепровождение с ним я считал необязательным, случайным, своими же настоящими друзьями считал других — умных, прекрасных, четких ребят, список которых при случае я всегда мог себе предъявить. Тем не менее все свое время я проводил почему-то с Аникиным. То я придумывал, что лучшие друзья, как лучший костюм, должны извлекаться в особых, радостных случаях, то еще что-нибудь. А честно — вдруг понял я,— мне уже действительно было лень надевать лучший костюм, и ехать к блестящим друзьям, и быть там непременно в блестящей, пусть трагической, но блестящей форме. Когда проще вот так вот расслабленно сидеть дома. А тут, смотришь, зайдет Аникин…

И конечно же, с Аникиным вошел и Фаныч, оказавшийся лучшим его другом. Фаныч даже не разделся и, понятно, не поздоровался, только поглубже натянул свой треух. Чувствовалось, что он меня не одобряет. Но почему — неясно.

Аникин сполз со стула, почти стек. И напряженное, неприятное молчание… Именно так, по их мнению, надо проводить свободные вечера.

Я сидел в каком-то оцепенении, не понимая, что со мной, зачем здесь находятся эти люди, но порвать оцепенение, сделать какое-нибудь резкое движение почему-то не было ни сил, ни желания. Иногда я, встрепенувшись, открывал глаза… За столом все так же сидели Фаныч и Аникин, молча. Наконец, так сидя, я и заснул.

Когда я вышел из забытья, было хмурое, ватное утро. Аникин и Фаныч спали на моей кровати… Бессмысленность происходящего убивала меня. Я пошел на кухню попить воды из чайника, и вдобавок ко всему на кухне еще обнаружился совершенно незнакомый маленький человек, который быстро ел творог из бумажки и при моем появлении испуганно вздрогнул.

«Это еще кто?» — устало подумал я.

И, решив встрепенуться, начать с этого дня новую жизнь, долго мылся под ледяным душем: крякал, фыркал, визжал — всячески искусственно себя взвинчивал. Душ шуршал, стучал по синтетической занавеске.

«Что такое,— думал я,— почему это в последнее время я хожу, говорю, общаюсь исключительно с непонятными, пыльными, тягостными людьми?

А потому,— вдруг понял я,— что я и сам уже стал такой наполовину, больше чем наполовину — на девяносто девять и девять десятых процента!»

Я выскочил из душа как ошпаренный.

Что случилось со мной? Боже мой! Отчего я так сломался, размяк?..

Надо быстрее встряхнуться… Пойти по случаю праздника в мой любимый ресторан.

Когда я поднялся из холодного метро, я увидел, что день разгулялся, солнце осветило верхнюю половину розовой башни Думы. Я долго не мог перейти улицу — ехал длинный стеклянный интуристовский автобус, и все, что я мог сделать, это в нем отражаться.

Потом я шел по узкой улочке в подвижной, тонкой тени деревьев. Навстречу все чаще попадались группы иностранцев, «фирмы́», как у нас говорят… Вот отдельно идут два скромно одетых «люкса»: он — белые волосы, розовый затылок, она — сухонькая, в незаметном платье: узнаю присущее лишь божественному Диору умение так сшить дорогую вещь, словно она стоит один рубль!

Я подошел к крутящимся дверям и вдруг зачем-то вспомнил, что ресторан этот, лучший в городе, принадлежит «Интуристу» и местным сюда трудно попасть. Другое дело, что раньше я никогда не думал об этом — мне и мысль такая не приходила, что в моем городе меня могут куда-то не пустить. Но сейчас эта мысль пришла, и швейцар, сразу же сориентировавшись по моей неуверенности (а только по ней они и ориентируются), протянул руку, отделив меня от входящей толпы.

И теперь, вдруг понял я, мне уже никогда сюда не войти. Слезы, угрозы, проклятия — все это теперь только хуже!

И тут, дурачась, галдя, бросаясь спиной вперед, изображая при этом преувеличенный испуг, стали выкручиваться из стеклянных дверей итальянцы с желтыми, в темных подтеках лака балалайками или с тонкими красно-синими пакетами «Берьозка шоп» с наборами, что продают теперь за валюту: меховая шапка, бутылка водки и коробок спичек.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: