И когда все сроки, казалось, минули, неожиданно растворилась стеклянная дверь, появился Федя.
— Пошли?
— Как?.. Прямо так?
— Конечно!
Встал, стал искать в тумбочке амулет, который мама мне дала, не нашел. Ну, ладно! Пригладил только волосы…
Федя, гигант, шагает широко, трудно за ним поспеть!
По галерее подошли к белой двери с надписью «Операционная. Посторонним вход воспрещен». Вошли. Резкий запах лекарств. Свернули в большую комнату. Забрался с табуретки на узкий высокий стол. Сестра тут же невидимыми мне завязками привязала к столу руки и ноги. Я стал сосредоточенно смотреть на висящий под потолком большой блестящий круг со светильниками, и вдруг светильники матово зажглись. Я быстро отвернулся. Потом надо мной повисло лицо Федора, закрытое до глаз марлевой повязкой. Он сожмурил оба глаза, видимо, подмигнул, и опустил перед моим лицом белую занавеску.
Я лежал неподвижно, потом вздрогнул, почувствовав, как в живот воткнули что-то круглое и толстое.
Ввели наркоз.
Потом я понял, что меня разрезают, медленно, с хрустом продлевают разрез все дальше. Федя о чем-то тихо заговорил с сестрой. Я почувствовал, что внутренности мои оттягивают в стороны какими-то крючками — мелкими, острыми, вроде вязальных.
Потом стали нажимать чем-то тонким и твердым, вдавливать что-то внутрь меня.
— Больно? — спросила сестра.
— Нет.
— А почему тогда надуваете живот? Не надувайте, вы не даете нам ничего сделать!
Значит, они ничего еще не сделали!
Снова началось растягивание, потом — вдавливание.
— Больно? — услышал я голос сестры.— Вам нельзя больше добавлять наркоза. Терпите.
Я лежал, глядя в потолок.
— Все! — вдруг сказал я.
Все поплыло, затошнило меня, никак не вздохнуть…
— Что? — появляясь, словно издалека, спросила сестра.
— Что-то не то.
— Дышите! — строго проговорила она.
Потом около моего лица оказались двое в белых шапочках. Один держал в ладони трубку, другой — тампон. Щекотка нашатыря проникла в ноздри.
— Все! — шумно вздыхая, с облегчением сказал я.
Прохладная девушка, оказавшаяся рядом с моей головой, тампоном промокнула мне пот.
Потом началось короткое щелканье — вроде бы ножниц.
Я скосил глаза на стенные часы. Операция продолжалась пятьдесят минут!
Но главное — дверь в операционную так и ходит ходуном, входят и выходят разные люди, скучающе смотрят на меня, обращаются к Феде: «Федя, ты взносы уплатил?!» Или: «Федя, ты скоро освободишься?»
— Э, э! — сказал я.— Друзья! Может, не стоит вам отвлекать хирурга?
Тут я почувствовал колоссальное облегчение.
— Ну, все! Самое страшное позади! — улыбаясь, сказала прохладная девушка.
Потом начались тонкие укольчики, видимо, от иглы — и все в одном и том же месте! Что они там, вышивают, что ли?
Потом я вдруг увидал, как с потолка зигзагами спускается пушинка.
— Э, э! Куда? — Я стал ее сдувать.
— Не надувайтесь же! — уже с отчаянием проговорила сестра.
Я услышал шершавые звуки шнурования.
Потом я увидел огромную белую спину Федора, выходящего из операционной.
— Что? Вспылил? — улыбаясь, спросил я прохладную девушку.
— Все! — ответила она.
К столу подкатили каталку, меня перевалили на нее. Я ощущал блаженство и покой.
Весело крутя головой, я ехал по широкому коридору.
Когда меня привезли в палату, откуда-то снова вдруг появился Федя, помог переложить меня на кровать и быстро удалился.
— Ну как? — поворачиваясь ко мне, спросил сосед.
— Чуде-есно!
Снова появился Федя, уже успокоившийся.
— Ну, ты клиент! — покачал головой.— Ты зачем все время живот надувал?
— Видно, для важности.
— Ну, ничего! Весь кошмар позади. Старик, первая у меня операция!
— Старик, и у меня!
Мать пришла, часа полтора посидела.
Следом Леха. Начал жаловаться на тяжелую свою жизнь:
— …Я говорю ей: «Ты ж знаешь, многих только после смерти признавали!» А она: «Ну, так умри скорей! Не пойму, что тебя удерживает?!»
Леха зарыдал.
Я в таком моем положении должен был его еще и утешать!
— Ничего! — говорю ему.— Все отлично!
Он вдруг начал каракули мои рассматривать, которые я в блокноте чертил, лежа на спине, обливаясь потом.
— Мне бы твою усидчивость! — непонятно буркнул.
…На пятый день Федя долго мял шов, морщился.
— Что? Нехорошо?
— Да. Нехорошо. Инфильтрат. Затвердение шва. Так что извини, если что не так.
— Ничего-о!
Все в палате начали понемногу шевелиться, вставать — и вот по комнате ковыляют белые согнутые фигуры, заново учатся ходить.
На двенадцатый день кто-то украл мою ручку-шестицветку! Замечательно! Всюду жизнь!
И вот — утро, когда я выписался. Рано, часов в пять, только открылись ворота, я уже выскочил. Было тихо, светло. Вдалеке кто-то пнул на ходу ногой — шарканье пустой гуталинной банки по асфальту.
В шесть оказался я возле дома Лехи. Дом, освещенный солнцем, еще спал. Цветы на балконах стояли неподвижно и настороженно. Но Леха, к моему удивлению, бодрствовал.
— Да… жизнь не удалась! — сказал он, когда я, хромая, вошел в залитую солнцем кухню.
— Удала-ась!
Тут выглянула в кухню Дия, сухо кивнула.
— Болен был, значит?
— Ага! — радостно сказал я.
— А почему не сказал?
— Когда? — Я посмотрел на Леху.
Потупившись, он молчал.
— Сам знаешь когда! Когда анализами менялся. Ведь знал!
— Конечно! Часами любовался своей мочой!
Я ушел… А вскоре он на другую работу перевелся.
После этого мы больше почти не общались.
Однажды только пытался прорваться к нему, и то он при этом дома находился, а я в Москве.
Зашел, помню, на Главпочтамт — перевода ждал.
На почте меня всегда почему-то охватывает чувство вины. Вспоминаются все, кому не пишу, и кому не звоню, и кого забыл. Потом вспоминаются те, кто забыл меня, и грусть переходит в жалость — жалость к себе и к своим бывшим знакомым, а потом и ко всем людям, которых когда-нибудь тоже забудут, какими бы замечательными людьми они ни были.
И тут еще, пока я стоял в очереди к окошку, ввезли на тележке груду посылочных деревянных ящичков: больших, средних, мелких и совсем маленьких, крохотных, размером почти со спичечный коробок. Я посмотрел на них и вдруг почувствовал, что с трудом сдерживаю слезы. Тот, кто якобы хорошо знает меня, конечно, не поверит: «Как же, амбал чертов, ящичков ему стало жалко!» Но тем не менее все было именно так. Я предъявил в окошечко паспорт.
Кассирша незаметно, как ей показалось, глянула в лежащую на ее столе записку: «При предъявлении паспорта на имя Елоховцева Виктора Максимовича срочно сообщить в милицию».
Сердце заколотилось, перед глазами поплыли огненные круги. Гигантским усилием воли я взял себя в руки, заставил вспомнить, что моя-то фамилия не Елоховцев! Совсем что-то слабые стали нервы!
Кассирша взяла мой паспорт. Перевода, как и следовало ожидать, не оказалось, и это еще больше усилило мою грусть. Но что-то в ней было приятное. Уходить с почты было неохота. Гулкие неясные звуки под высокими сводами, горячий запах расплавленного сургуча, едкий запах мохнатого шпагата — все это создавало настроение грустное и приятное, как в осеннем лесу. И вдруг моя грусть получила вполне конкретное наполнение: сегодня Лехин ведь день рождения, а я и забыл!
Год уже ему не звонил, и сегодня, в день рождения его, особенно это грустно. Как это постепенно мы разошлись?
Нет, но телеграмму-то уж я могу ему отправить, телеграмма — это уж, как говорится, святой долг!
Сунулся снова к окошечку, посмотрел художественные бланки с цветочками. Да, Леха будет поражен, получив от меня поздравление с цветочком… Совсем, подумает, ослабел человек! Нет, лучше простой честный бланк с простыми душевными словами! Я взял бланк, деревянную ручку и написал цепляющимся, брызгающим пером: «С днем рождения поздравляю, в жизни счастия желаю!» — и подписался.