— А какой он с виду, этот человек? — полюбопытствовал Петр.

Кузнец ответил, что он мал ростом, худощав и, кажется, с седой бородой. Правда, этого он не мог утверждать с уверенностью, так как была ночь, но светили звезды, а видел он его вблизи, и ему кажется, что борода у него седая. Петр задумался, потом сказал:

— В точности как Якуб Шишка...

Подозрение, павшее на Якуба Шишку, было вполне правдоподобным.

Не раз уже на своем веку он попадался на кражах, а года два назад через дыру в крыше залез в господскую ригу и за это отсидел полгода в тюрьме. И все же это было только подозрение. Петр уставился на слепое лицо Аксены.

— Я к вам, тетка Аксена, с просьбой, — начал он.— Может, вы знаете такое средство, чтобы сыскать вора...

Бабка с минуту помолчала, потом, шамкая беззубым ртом, неторопливо и раздумчиво заговорила своим скрипучим голосом:

— Как не знать? Знаю. Возьмите сито, проткните его ножницами и велите двоим сунуть в проушины пальцы, а другие пускай тем временем называют всякие имена, всякие, какие только вспомнятся... На чье имя сито закружится, тот и есть вор... И это такая истинная правда, что сама я не один раз, а сто раз видала своими глазами...

Она замолкла, вытянула руку и закрутила веретено пожелтевшими пальцами. Кузнец громко расхохотался.

— Глупости! — сказал он.

— Михалек! — в ужасе закричала Петруся, — и всегда ты такой. Тебе все глупости! Вот маловерный!

Она вся покраснела, до того возмутило ее неверие мужа. Кузнец благодушно принял ее упрек и уже тише пробормотал:

— Ох, бабы, бабы вы дурные!

Но Петр с чрезвычайным вниманием и серьезностью выслушал совет Аксены; а она, опустив руку с веретеном, прибавила:

— И ситом разгадывают вора и евангелием. Это уж где как... В одних местах на ситах ворожат, в других — на евангелии.... Это все равно... кому что по душе...

Петр провел рукой по волосам.

— По мне уж лучше на евангелии, — сказал он и, подумав, пояснил: — Все ж таки это божественная книга, и сила в ней от бога...

— Стало быть, так же проткнуть ножницами евангелие... — поучала бабка.

— Глупости! — снова засмеялся кузнец, а Петруся вскочила и ладонью зажала ему рот. Он обхватил ее рукой и раза два покружился с ней по горнице, а потом так защекотал, что она, звонко хохоча, повалилась на лавку. Петр не обращал ни малейшего внимания на проказы молодоженов. Более важное дело лежало у него на сердце, к тому же всякие разговоры о ворожбе, чудесах и колдовстве наполняли его таинственным чувством, жутким и торжественным. Он поднялся со стула и озабоченно проговорил:

— Спасибо вам, Аксена, за ваш совет... Только как это сделать... Надо, чтобы это знающий человек...

— А я вам сделаю, дядя... — вскочила с лавки Петруся, — отчего же! Столько лет я ела ваш хлеб, как же не оказать вам такую услугу? Да я сейчас иду...

Она уже обувала башмаки. В деревню она всегда ходила в башмаках. Муж с удовольствием накупал Петрусе всякие наряды, потому что это тешило его самолюбие, а ей очень нравилось похваляться своим счастьем перед людьми, среди которых она когда-то была самой бедной, самой последней. И вот, в башмаках, в покупной ситцевой юбке, в новехонькой, ловко сшитой сермяге и цветастом платке она через несколько минут вошла в хату старосты и, низко поклонившись бывшей своей хозяйке, поцеловала ей руку. Зато двум другим женщинам Петруся едва кивнула головой. Она отлично знала, что была для обеих словно бельмо на глазу. Одна винила ее в своем несчастливом замужестве, другая завидовала ее достатку. Однако теперь они обе на минуту забыли о своих обидах: любопытство одержало верх над ненавистью. Обступив Петрусю, женщины наперебой осыпали ее вопросами, но она тотчас принялась болтать и пересмеиваться с двумя подростками, хозяйскими сыновьями. Знала их Петруся чуть не с колыбели; Клеменса она ущипнула за румяную щеку, а Ясюку, как всегда стоявшему с туповатым видом, сунула палец в разинутый рот. Парни за это подставили ей подножку, и она во весь рост растянулась посреди хаты. Бабы и дети покатывались со смеху; все уже знали, что стоило Петрусе куда-нибудь зайти, как весь дом наполнялся хохотом, пением и болтовней. Одной только Розальке было не до смеха. Она села на чурбан у печки, подперла подбородок рукой и мрачно задумалась. Вдруг в горнице стало тихо, словно всех ветром сдунуло. Из клети вышел Петр, неся в руке небольшую книжку с изодранным переплетом и пожелтевшими страницами. Это было евангелие, которое он благоговейно хранил на дне сундука уже много лет; оно досталось ему в наследство от старого нищего, ходившего по дворам из деревни в деревню, пока, наконец, он не умер в Сухой Долине, в хате Петра. Собственноручно сколотив гроб из четырех досок, Петр пристойно похоронил старика, а книгу его оставил у себя и берег как святыню. Он никогда ее не открывал, так как не умел читать, но полагал, что, лежа на дне сундука, она предохраняет хату от нечистой силы, и теперь почтительно вынес ее из клети и молча подал Петрусе. Достав из кармана сермяги принесенные из дому ножницы, Петруся сразу стала такой серьезной, что в ней нельзя было узнать веселую молодку, которая только что с мальчишками гонялась по горнице и проказничала. Лицо ее стало суровым, лоб слегка нахмурился, а глаза глядели вверх с молитвенным выражением. Она громко вздохнула, за ней вздохнули и другие женщины, даже Розалька. Петр перекрестился; по его примеру перекрестились и оба сына: рослый и крепкий Клеменс с разгоревшимися от любопытства глазами и бледный, хилый Ясюк, разинувший рот еще шире, чем всегда. Вдруг Петруся одним взмахом воткнула открытые ножницы в корешок книги и, сунув указательный палец в одну проушину, показала на другую Агате.

— Держите, тетя!

Агата сделала, как ей велели. Книга, проткнутая ножницами, повисла, широко раскрыв обветшалые, пожелтевшие страницы.

— Ну, теперь говорите, — приказала Петруся, — называйте всякие-всякие имена, говорите! На чье имя евангелие повернется, тот и есть вор.

Розалька первая выскочила с вопросом.

— Антон Будрак? — спросила она, страстно желая, чтобы книга завертелась, потому что как раз накануне она подралась с женой Будрака, когда полоскала на пруду белье. Но книга даже не дрогнула.

— Левон Козявка? — тонким дискантом спросила Параска, так как это был самый докучливый заимодавец ее мужа. Но книга осталась неподвижной.

Фамилии одна за другой сыпались из уст женщин и мальчиков, радовавшихся тому, что и они могут играть какую-то роль в таком важном деле. Однако книга не отвечала. Наконец, Петр, до этой минуты не назвавший ни одного имени, произнес низким, глуховатым голосом:

— Якуб Шишка.

Недаром полчаса назад в хате кузнеца подозрение пало на человека, носившего это имя. Палец Петруси легонько дрогнул, так легко, что никто этого не заметил и даже сама она не почувствовала, но книжка медленно и едва уловимо повернулась, описав маленький полукруг.

— Ага! — хором вскричало семь голосов.

Петруся бережно и почтительно вытащила ножницы из корешка евангелия и, нагнувшись, благоговейно поцеловала старый переплет. Примеру ее последовали остальные. Целовали книжку поочередно все женщины, целовали, чуть не чмокая, оба подростка; долгим и скорбным поцелуем приложился к ней Петр и тотчас, светя себе лучиной, унес ее в клеть. Тут снова женщины и мальчики хором крикнули «Ага!», и в этом возгласе заключались самые противоречивые чувства: возмущение, радость и благодарность — благодарность к чему-то, что помогло им открыть вора. Что это было — они не спрашивали и не могли разгадать. Но они думали и верили, что существует некая сила, оказавшая им эту услугу при посредничестве Петруси. В этот же вечер огневая Розалька бегала по всей деревне, а забитая Параска с хнычущим ребенком на руках плелась из хаты в хату, и обе наперебой — одна быстро и горячо, а другая медленно и вяло — рассказывали обо всем, что случилось и делалось в хате старосты.

Потом носились еще какие-то смутные слухи о том, что у Петра с Якубом что-то произошло. Будто бы Петр, вопреки обычному своему хладнокровию, в приступе ярости избил Якуба в собственной его хате, угрожая привлечь его к суду, если тот не сознается и не отдаст украденных вещей. Якуб уже знал по опыту, что от суда не всегда можно увильнуть, а на старости лет ему не хотелось в третий раз отсиживать в тюрьме. Когда же снохи его и дочери с малыми детьми на руках бросились к ногам старосты, моля не разорять их хозяйство, старик заплакал, во всем покаялся и возвратил Петру оба окорока и пять скатков холста. Остальной холст, по его уверению, он где-то потерял, а колбасы — надо же было случиться! — съели собаки. Он плакал, бил себя в грудь и клялся спасением души, что все это так и было. Снохи и дочери, зная, что было это вовсе не так, забились в угол и молчали. А вдруг Петр поверит — тогда пять скатков холста и колбасы останутся у них. Петр не поверил, но гнев его уже немного остыл, к тому же он видел, как бедна хата Якуба и сколько в ней ютится народу. А было там душ тринадцать — стариков, молодых и детей. Столько народу погубить за вину одного, да и самому не обобраться хлопот... Петр махнул рукой, забрал то, что ему вернули, а насчет остального только буркнул сквозь зубы:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: