На этот раз в широко раскрытых глазах женщины мелькнул испуг.

— Врешь! — крикнула она, и чувствовалось, что она страстно хотела, чтобы он отказался от своих слов.— Врешь! Скажи, что соврал!

— Как бог свят, видал...

Он ударил себя кулаком в грудь и снова пристал к ней:

— Одолжи, Петруш, смилуйся, одолжи... Я и на бесовские деньги соглашусь, только бы мне вылезти из горькой моей нужды... дай хоть бесовских...

Он наступал на нее, подталкивал к стене, придвигая к самому ее лицу свое лицо, от которого разило водкой.

— Я к тебе, как к родной матери... Ты хоть и ведьма, а я к тебе, как к матери... Спаси... Пусть уж и на меня падет этот грех... Поделим с тобой и деньги и грех... Я к тебе, как к матери, к заступнице... Ты хоть и ведьма, а я к тебе все равно, как к заступнице...

Гнев, ужас, отвращение охватили Петрусю, прежде всего отвращение к этому пьянице, который своим пороком поверг в нищету жену и детей, а над ее крышей увидел летящего черта; в ней проснулась вся ее недюжинная сила. Глаза ее засверкали, она топнула ногой и крикнула:

— Вон! — затем схватила мужика за шиворот и, отворив дверь, вытолкнула его в темные сени. Впрочем, это было не трудно: Шимон едва держался на ногах. В сенях он покачнулся, вылетел во двор и оттуда снова закричал:

— Не дашь? Так и не дашь денег?

Но кузнечиха уже задвинула дверь железным засовом. Мужик обошел хату и, стоя под заиндевевшим окном, то выкрикивал, то бормотал:

— Я к тебе... ах ты, ведьма... как к матери... дай денег... смилуйся... ну, хоть бесовских дай... не дашь? Так и не дашь? Петруся! Слышишь? Мировой говорит: «Долги надо платить...» Я к старшине... Старшина говорит: «Землю не продам, а хозяйство продам... в одной рубахе останешься...» Ой, горькая доля моя и деток моих. Петруся, слышишь? Дай денег... Что тебе стоит? Дружок твой принесет тебе еще, сколько захочешь... Не дашь? Так и не дашь? Ну, так погоди же, я тебе задам, пропащая твоя душа... вероотступница... черту продалась... попомнишь ты меня.

Пошатываясь, он медленно побрел по тропинке, ведущей к корчме и к деревне, сжимал кулаки и, потрясая ими, то гневно выкрикивал, то угрюмо бормотал:

— Не дала! Ведь не дала-таки! Пропащая ее душа!.. Богоотступница... Черту продалась... Я ей задам... Попомнит она меня...

Уже два или три месяца Петруся не ходила в деревню. Ужас охватывал ее при мысли о встрече с людьми, да и бабка не раз ей твердила, чтобы она притаилась, как рыбка на дне реки. Однако через неделю после необычайного посещения Шимона ей понадобилось пойти к Лабудам. Нужно было непременно отнести Лабудовой нитки, напряденные Аксеной, чтобы задержкой не навлечь на нее недовольства и упреков. В сумерки, когда кузнец еще работал у себя в кузнице, Петруся сказала бабке:

— Пойду, бабуля, сегодня во что бы то ни стало пойду к Лабудам.

Решение внучки, видно, было не по душе старухе; однако, с минуту помолчав, она сказала:

— Что ж, коли надо, иди... только не лезь там никому на глаза... пройди за гумнами.

— Пройду за гумнами, — повторила Петруся..

Она надела кафтан и башмаки, повязала голову платком и ушла.

Аксена осталась с детьми почти в полной темноте; сидя с ними на печке, она принялась рассказывать сказку о крылатом змее. Это была длинная и страшная сказка, затем последовала другая, до того смешная, что двое старших детей так и покатывались со смеху и хохотала даже младшая Еленка, хотя еще не могла ее хорошенько понять. Вдруг маленький Адамек захныкал в люльке. Аксена велела Стасюку слезть с печки и покачать братца. Мальчик спустился вниз, взобрался на топчан, возле которого стояла люлька, и вскоре в темной горнице мерное постукивание полозков завторило скрипучему голосу бабки, рассказывавшей уже третью сказку. Вдруг за окном, а затем в сенях послышались быстрые шаги, гулко хлопнув, распахнулась дверь и, должно быть, осталась открытой; в горницу порвалась струя морозного воздуха, и в темноте раздался приглушенным крик, сдавленным ужасом и отчаянием:

— Иисусе! Спасите! Ой, горе мне! Бьют! Уже палками бьют! Господи милостивый!

Это был голос Петруси; в ту же минуту посредине горницы что-то с силой ударилось: верно, это она рухнула на пол. Аксена, онемевшая на мгновение, спросила дрожащим голосом:

— Да что с тобой, Петруся? Что с тобой? Господи, смилуйся над нами! Что с тобой?

Испуганная криком и стуком упавшего тела, закатилась плачем трехлетняя Еленка. Адамек тоже захныкал.

Сквозь громкий плач детей донесся сильный, повелительный голос слепой бабки:

— Не дури, Петруся. Зажги свет. Дети впотьмах плачут.

Подавляя стоны, женщина с трудом поднялась с пола, вздула огонь и трясущимися, как в лихорадке, руками воткнула горящую лучину в щель над печкой. В колеблющемся свете разгорающегося огня ее бледное как полотно лицо с нахмуренным, собравшимся крупными складками лбом и пылающими глазами четко, словно вырезанное, выделялось на сером фоне хаты. Платок свалился с ее головы, спутавшиеся волосы закрыли шею и сбились над лбом; только две слезники блестели у нее на ресницах, по глубокие рыдания сотрясали ее грудь. Осветив горницу, Петруся обеими руками схватилась за голову и как безумная заметалась из угла в угол. То, раскинув руки, она останавливалась посреди горницы с широко раскрытыми глазами, то билась головой о стол или лавку, то, припав к печке, как бы с мольбой простирала руки к бабке. При этом она все время говорила, как говорят в бреду, быстро, бессвязно, вдруг что-то выкрикивая и снова понижая голос до шепота. Так она рассказывала о случившемся сегодня, а Аксена, слушавшая на своем сеннике, выпрямилась, как струна; челюсти ее под желтой кожей двигались все быстрее, костлявые руки невольно искали головы маленьких правнучек, а те замолкли, но в испуге сами льнули к этим рукам и прижимались к старческой груди. Петруся рассказывала, что к Лабудам пришла благополучно, отдала нитки, всем поклонилась, как подобает, но, не вступая в разговоры, тотчас пошла назад той же дорогой. Тут ее уже подкарауливали: видно догадались, что она будет возвращаться этим же путем. Подстерегали ее в саду за плетнем, а плетень-то низкий, и, когда она проходила, кто-то ударил ее палкой по спине, раз и другой, да с такой силой, что она упала наземь. Ударил ее Шимон Дзюрдзя; хоть и в темноте, но она его узнала, а из-за его спины смеялся Степан, а Параска, жена Шимона, что-то кричала про деньги и какую-то юбку, а Розалька проклинала ее и обзывала ведьмой; были там еще двое или трое, и они тоже смеялись и кричали, но кто это — она не знает, потому что вскочила с земли и что было духу побежала. А они перелезли через плетень и не стали удирать, а, не спеша, как ни в чем не бывало, пошли по тропинке к корчме. Били! Уже били палками! Что же теперь делать? И за что на нее такая напасть?!

Ломая руки, она громко плакала, и видно было, что от ужаса у нее мутился рассудок и слабела воля. На печи зашелестел шепот старухи:

— Парнишка Прокоп... ой, парнишка Прокоп. И что мне опять и речи и слезы матери твоей Прокопихи вспомнились?

Бабка шире раскрыла незрячие глаза, белевшие на желтом лице, и так же, как перед тем, повелительно прикрикнула:

— Стань на колени и читай вслух молитву...

Старуха приказывала так, как будто внучка ее еще была маленькой девочкой, да и Петруся слушалась, как ребенок. Она тотчас опустилась на колени.

— Не так, — проговорила бабка, — не так. Сними с печки Еленку, возьми на руки Адамека и подзови к себе старших... Обойми детей руками и покажи их всевышнему... Читай молитву и показывай детей богу... Ты мать... так и проси всевышнего смилостивиться над детьми...

Держа спящего младенца на одной руке, а другой обняв старшего мальчика и обеих девочек, молодая женщина стояла посреди горницы на коленях, но слова молитвы ускользали из ее расстроенной памяти и не повиновались дрожащие губы. Слепая бабка начала хриплым, срывающимся голосом:

— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, и да будет воля твоя...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: