— Петр! Эй, Петр! Да ты кончишь ли когда, или нет? А то сядет солнце, и заместо людей одни собаки будут бегать в поле!
— Пора идти, как бог свят, пора! — подхватило хором несколько визгливых голосов.
— И не стыдно вам, Петр, столько копаться? — присоединились другие. — Эх! А еще мужик! Баба — и та скорей нащепала бы эту лучину... Тоже хозяин важный!
Петр Дзюрдзя будто ничего не слышал, будто и не к нему обращались — даже головы не поднял, не пошевелил губами. Он все рубил и колол чурбак на мелкие полешки, истово и торжественно, словно священнодействуя, — казалось, вот-вот он осенит крестом и себя и щепу. Оба парня, стоявшие рядом с ним, обернулись к Степану Дзюрдзе, двоюродному брату Петра, и одновременно спросили:
— И нету? Ничего нету?
Расстроенный Степан, сморщившись, отвечал:
— Все равно что ничего! Каплю пустит и, хоть ты ее убей, больше не даст! Малого, когда разорется, и то нечем напоить...
— А-а-а-а-а! — громко и протяжно удивлялись парни.
— А раньше как? — спросил кто-то сбоку.
— Раньше, — отвечал мужик, — раньше, бывало, и больше ведра давали...
— Две у тебя?
— Две.
— Это как у меня, — заметил тщедушный Шимон, — одна ведь она, а, бывало, с ведро даст...
Мужики подталкивали друг друга, показывая глазами на мрачное лицо Степана.
Чей-то насмешливый голос протянул:
— Ох, и беда тебе, Степан! Теперь там у тебя такое пекло — чертям жарко...
Другой, грубо захохотав, подхватил:
— Я слышал вчера: орала она у себя в хате, чисто бесноватая...
— Кто? — спросил чей-то голос.
— Да Розалька, Степанова жена...
— Ух, и злая баба... что твой огонь... — подтвердил кто-то в толпе.
Степан ниже опустил голову, но промолчал.
Из-за ворот донесся тот же, что и раньше, женский голос, но еще пронзительнее, еще раздраженнее:
— Петрук! Эй, Петрук! Да ты кончишь ли когда, или нет?
Мужчины хором засмеялись:
— Вон как вопит Степанова жена, не терпится ей ведьму поймать! Эй, Петрук, иди скорей! А то как баба расходится, беда будет... с ней и не сладишь... побьет!..
Петр Дзюрдзя отдал топор одному из сыновей, велев занести его в хату, и поднялся с земли — не потому, что испугался Степановой жены, а потому, что кончил свою работу. Возле конюшни лежал большой ворох тонких сухих лучинок — такие жарко горят. Петр нагнулся, собрал щепу в охапку и вышел за ворота. Бабы встретили его громкими возгласами, ребятишки обступили кольцом. Девочки, отделившись от плетня, медленно подходили к нему; мальчики прыгали вокруг него, как жеребята, брыкались и орали.
— Пошли прочь! — прикрикнул Дзюрдзя на детей; те бросились врассыпную, но неподалеку остановились, разглядывая его ношу, как будто видели щепу впервые в жизни. Высокая, худая, смуглолицая Розалька, жена Степана, верховодившая другими бабами, выскочила вперед, уперлась руками в бока и, уставясь на Петра черными жгучими глазами, крикнула с неистовой горячностью:
— А дрова-то осиновые?
— Ну, а какие же? — презрительно и важно ответил старик.
— А верно — осиновые?
И она быстро, возбужденно затараторила:
— А то, если не осиновые, ничего не выйдет... ведьму другими дровами не приманишь, только осиновыми. Ты побожись, Петрук, побожись, что нарубил осиновых дров, вот сейчас, не сходя с места, перекрестись, побожись, что осиновые...
Задыхаясь и глотая слова, она теребила Петра за рукава и полы домотканного кафтана, обоими локтями отталкивая соседок, которые хватали ее за руки и за рубашку, стараясь умерить ее пыл. Попытался унять ее и Степан. Темные глаза его блеснули, он сжал кулак и с силой ударил жену между лопаток — она отлетела на несколько шагов и едва не упала, но удержалась, ухватившись за плетень. В тот же миг, быстрая, как молния, и ловкая, как белка, она подскочила к мужу, отвесила ему звонкую оплеуху и как ни в чем не бывало опять побежала за Петром, не давая ему пройти и твердя на все лады:
— А дрова-то осиновые? Верно, осиновые?.. Ты побожись, что осиновые...
В толпе, двинувшейся вслед за Петром, послышались взрывы смеха, басистого и визгливого. Степан шел повеся голову, молчаливый, как могила. К налитой кровью щеке, побагровевшей от пощечины, он не притрагивался, но темная, огрубевшая кожа на его лице собралась складками в таком множестве, что среди морщин не осталось ни одного гладкого местечка. Сверкающие глаза его уставились в землю, сквозь стиснутые зубы вырвалось короткое, невнятное проклятие. Должно быть, он стыдился и внутри у него все кипело.
— Срам какой! — громко проговорила жена Петра Дзюрдзи, немолодая, с виду болезненная, но еще благообразная женщина, лучше других одетая и наименее крикливая. — Я с моим век прожила, сыновей вырастила — вон как дубы поднялись, а никогда меж нами ни ссор, ни драки не бывало, — как бог свят, не бывало.
— Срам! — повторило несколько голосов, а кто-то из соседей, показывая на Степана, с усмешкой прибавил:
— Какой это мужик? Бабе над собой позволяет куражиться! Я бы ее...
И опять, перекрывая гомон и смех, зазвенел голос Розальки, теперь уже до того пронзительный и истошный, словно ей нож приставили к горлу:
— А дрова-то осиновые? Верно, осиновые? Ты побожись, Петрук, побожись, что осиновые...
Из толпы выступил худой, низкорослый старик, по имени Якуб Шишка. Он подошел к женщине, доведенной чуть не до исступления неуверенностью в том, что наколоты именно те, а не какие-нибудь другие дрова, и сурово промолвил:
— Не дури, Розалька! Я там был и своими глазами видел: дрова осиновые... У меня такая же беда... стало быть, и мне охота поглядеть на эту проклятую ведьму... Так разве я дозволю, чтобы дрова были другие, не осиновые?..
Розалька умолкла, словно ее окатили холодной водой, отступила от Петра и быстрым, неровным шагом, свойственным порывистым, беспокойным натурам, пошла впереди других женщин. По пути толпа постепенно редела. Во дворах, мимо которых они шли, мычали пригнанные с пастбища коровы, жалобным дрожащим блеянием откликались овцы и невыпряженными стояли бороны и плуги, как второпях их бросили охваченные любопытством хозяева. Однако не все хаты опустели, кое-где в очагах пылал огонь, и колеблющиеся за окошками золотые отсветы звали ужинать, пробуждая голод. Женщины и мужчины друг за другом отделялись от толпы и скрывались за плетнями и за дверьми своих хат. Но перед тем на минутку останавливались и, сбившись кучками, перекидывались отрывочными фразами, выражающими одну общую мысль.
— Балаган! — пожимая плечами, говорили мужики.
— Пропади он пропадом, этот балаган! — в сердцах отвечали бабы. — Не балаган это, а беда, горе великое — такой убыток...
— Любопытно! Ох, и любопытно мне знать, кто эта ведьма?
— Придет она на огонь или не придет?
Вопрос этот был на устах у всех; старые и малые, мужчины, женщины и дети повторяли его на все лады в хатах и во дворах, в хлевах, в конюшнях и у скрипучих журавлей колодцев, куда девушки ходили за водой.
— Придет она на огонь или не придет?
Старики отвечали:
— Чего ж ей не прийти? При дедах-прадедах наших приходила, так и теперь придет...
Между тем Петр Дзюрдзя все шел вперед медленным и мерным шагом. Выходя из ворот, он надел отороченную потрепанным барашком старую шапку, из-под которой падали густые, длинные, седеющие волосы. С ворохом щепы в руках, в долгополом красном холщовом кафтане, в высоких сапогах и в этой шапке с клочьями меха, нависшими над густыми бровями, он похож был на жреца, готовившегося совершить на общее благо некий торжественный обряд. Сухощавое, обросшее небольшой бородкой лицо его не было ни гневным, ни угрюмым — оно выражало глубокую, почти благоговейную задумчивость. Безмолвный, как могила, он устремил вдаль серые глаза, исполненные смиренной, идущей изнутри мольбы. Должно быть, в глубине души он горячо молился в эту минуту. Следом за ним шли два его сына, рослые, светловолосые парни с открытыми, веселыми лицами; дальше, низко опустив голову, тяжело шагал Степан, рядом с ним тащился оборванный, спившийся Шимон Дзюрдзя и необыкновенно важно, несмотря на маленький рост, выступал старый, седой Якуб Шишка. Из женщин остались только жены троих Дзюрдзей да какая-то коренастая девушка, поминутно с веселой усмешкой поглядывавшая на молодого Клеменса Дзюрдзю; она замыкала шествие. Детишкам — и девочкам и мальчикам — очень хотелось присоединиться к процессии, но их гнали прочь; не удалось прогнать лишь четырехлетнего, в рубахе до пят, мальчонку с вздутым животом и одутловатыми щеками. Быстро перебирая босыми ножками, он бежал по черным буграм и ухабам деревенской улицы и время от времени протяжно и плаксиво ныл: