А тут все тихо, все так же тихо!
На дорогах и в поле попрежнему ни живой души. Из кузницы снова доносятся удары молота, в ближней роще вторит им эхо; костер медленно горит в безветренном воздухе, но огонь поднимается все выше. Петр подкинул еще охапку дров (Розальке до смерти хочется опять крикнуть: «А дрова-то осиновые? Верно, осиновые?» — но она побаивается Петра и старого Шишки, а потому молчит и лишь нетерпеливо теребит обеими руками свой передник), пламя высоко взметнулось, отсветы упали на крест, стоявший напротив, обвили его множеством золотых змеек и поползли вверх, к раскинутым его рукам... Увидев крест, вдруг представший в золотом сиянии, все, как один, склонили головы и истово, благочестиво перекрестились.
В эту минуту из-за холмов, опоясанных волнистой линией теряющейся в дымке дороги, послышалась еще далекая, но звонкая песня. По затихшим просторам пустынных полей, по дремлющей земле широко лилась сладостно тоскливая мелодия. Женский голос, чистый, сильный и звучный, бросал в просторы слова любовной песни:
Ой, через речку, быструю речку,
Подай мне ручку, мое сердечко,
Через болото, да мимо гаю
Ко мне приди ты, я ожидаю.
На лицах людей, столпившихся против позолоченного пламенем креста, изобразились противоречивые чувства: удовлетворение, ужас и живейшее любопытство. Даже недоверчивый Клеменс широко раскрыл глаза и поднял руку, чтобы второй раз перекреститься, но от волнения она так и повисла в воздухе.
— Идет! Уже идет! — зашушукали женщины.
Франка от страха перед ведьмой присела на корточки, ухватившись обеими руками за кафтан Клеменса.
Невидимая певица все приближалась, продолжая петь:
Душа-голубка, о чем вздыхаешь?
Скажи всю правду, по ком страдаешь?
Ох, знаю, знаю, по ком страдаю,
Только не знаю, с кем обвенчаюсь!
Жены Дзюрдзей переглянулись, у всех трех мелькнула одна мысль.
— Кузнечиха, что ли? — шепнула жена Петра.
— А кто же еще? — тоже шепотом ответила жена Шимона. — Этак только она и поет.
Розалька вздрогнула всем телом; против обыкновения, она ничего не сказала, но резко повернулась и с злобной насмешкой в вспыхнувших, как угли, глазах посмотрела на мужа. Странное дело! Степан подался всем корпусом вперед и вытянул шею так, словно хотел проникнуть взглядом сквозь холм и увидеть ту, чей голос доносился до его слуха. Напрягшиеся мышцы разгладили темную кожу на его лице, и только нахмуренный, изрезанный морщинами лоб придавал ему страдальческое выражение.
На вершине небольшого холма показалась какая-то женщина; она стала быстро спускаться, но лица ее еще нельзя было разглядеть. Сбегая вниз, она пела:
Пойду, пойду я в лесок зеленый,
Где зеленеют дубы да клены,
Там я ходила и говорила:
Пошли мне, боже...
Вдруг песня оборвалась и смолкла. В нескольких шагах от костра женщина остановилась как вкопанная. Теперь, в последних лучах угасавшего дня, смешивавшихся с отсветами пламени, лицо ее и фигура выделялись отчетливо, как изваяние. Она была еще молода, сильного сложения, рослая и статная. Из-под высоко подоткнутой синей юбки видны были крепкие босые ноги, утопавшие в густой траве. Кроме синей юбки, на ней были только грубого полотна рубашка и подвязанный к поясу наподобие мешка большой полосатый передник, наполненный цветущими травами; их было такое множество, что они перехлестывали через край и, сцепившись усиками, спускались по юбке до земли. Тут перемешались лиловый чебрец и шпорник, розовая и белая кашка, звездочки ромашки и голубые цветки дикого цикория. Кроме того, в руках женщина несла огромный сноп растений с длинными и твердыми стеблями — желтый вербишник и белоснежный тысячелистник. Сноп был так велик, что закрывал ей грудь и лицо, и поверх него видна была только накинутая на голову красная косынка, из-под которой со всех сторон выбивались падавшие на рубашку, на загорелую шею и узкий гладкий лоб густые короткие пряди темных волос, спутанных и тусклых. Сквозь сетку трав и волос ее круглое, покрытое смуглым румянцем лицо с вишневым ртом и весело вздернутым носом казалось грубоватым и заурядным. Красили его только большие, удлиненного разреза, серые блестящие глаза; взгляд их был так выразителен, словно они говорили, смеялись, ласкали и пели... Женщина стояла у пламеневшего креста, в отблесках огня, от которого порозовели ее ноги, вся в цветах, сыпавшихся из фартука и закрывавших ей грудь; волосы ее разметались, глаза блистали смелым, смеющимся взглядом. В первых словах, произнесенных ею, прозвучало недоумение.
— А-а-а-а! — начала она. — Вы что тут делаете, люди добрые?
Но тотчас, как бы припомнив что-то давно известное, спросила:
— Ведьму на огонь ловите? Или еще что?
Она кивнула головой и уже уверенно, со знанием дела прибавила:
— Ага! Молоко у коров пропало.
Затем, покачивая головой, снова удивленно протянула:
— А-а-а-а! Диво, вот диво!
В толпе воцарилось гробовое молчание. Казалось, души этих людей теперь слились воедино; со всей силой мысли, чувства, зрения и слуха устремились они к этой женщине, и в душу ее словно впилось острое жало. Вытянув шеи, все уставили на нее глаза. В них еще не было ничего, кроме несколько брезгливого удивления. Только жгучий, разящий язвительной насмешкой взгляд Розальки быстро перебегал с лица женщины, застывшей у пламеневшего креста, на мужа, который вдруг странно преобразился: неясная улыбка затаенного счастья разлилась по его лицу и стерла обычную мрачность, сменив ее блаженным выражением восторга, переполнявшего все его существо. Степан глядел на нее и не мог наглядеться. Между тем женщина снова спросила:
— Что ж? Приходила она?
Никто не ответил. В блестящих, смеющихся глазах ее мелькнула тревога.
— Что же, — повторила она, — видели вы уже ведьму? Приходила она?
На этот раз из толпы отозвался голос Петра Дзюрдзи; он не был гневен, но звучал очень серьезно:
— Будто ты не знаешь: первая, что придет на огонь, та и есть ведьма.
— Ну, как же! — ответила женщина топом, выражавшим глубокое убеждение. — Как не знать, знаю! А кто — первая?
Два мужских голоса — Петра Дзюрдзи и Якуба Шишки — твердо ответили:
— Ты.
А мгновение спустя, словно ракета, с треском взвившаяся в воздух, взвился женский голос; со всеми оттенками страсти, доведенной до бешенства, и граничащей с отчаянием тоски он без конца повторял одно это слово:
— Ты, ты, ты, ты!
Кроме этого единственного слова, Розалька не могла вымолвить ни звука: она тряслась всем телом, а из ее пылающих глаз лились потоки слез, скатываясь по смуглым исхудалым щекам и, грозя кулаком, выкрикивала:
— Ты, ты, ты, ты!
— Я? — спросила женщина, стоявшая у озаренного пламенем креста, и опустила руки, — желтые и белые цветы рассыпались по траве и закрыли ее босые ноги. — Я! — повторила она и, заломив темные от работы руки, уронила их на юбку. Вишневый рот ее широко открылся, в глазах промелькнул испуг. Однако это длилось лишь мгновение: сразу же по ее румяным, пухлым щекам, по низкому лбу и полуоткрытым губам затрепетала веселая, лукавая улыбка, и, наконец, поборов изумление и ужас, из груди ее вырвался звучный переливчатый смех. Как перед тем песня, так теперь смех ее, ясный и звонкий, далеко разнесся по дороге и по полю. В нем чувствовалась живая, чистая душа, наивная, как у ребенка, и, как птица, безмятежно веселая.
— Я, я! — выкрикивала она сквозь смех. — Я первая на огонь пришла! Из-за меня молоко у коров пропало! Я ведьма! Ох, люди, люди, да что это вы придумали! Никак вы одурели! Или совсем рехнулись!
И она снова засмеялась, упершись руками в бока, раскачиваясь и сгибая свои сильный, стройный стан. Нахохотавшись до слез и утерев глаза обоими кулаками, еще с трепещущими в груди остатками смеха она громко сплюнула.
— Тьфу! Этакую пакость возводить на христианскую душу! — крикнула она. — И не совестно вам?
Она нагнулась и принялась подбирать с земли оброненные травы и цветы. Потом выпрямилась и, проходя мимо толпы, прибавила: